Десятка
Шрифт:
— Ай эм сори.
Дитя беззвучно спало.
О куколка моя, небывало утонченная, атласный новорожденный! Как изумительны твои ноздри, дрожащие едва-едва, когда ты погружен в сон!
Мы вернулись во двор. Ребенок спал в коляске. Петя с хрустом взломал новый коктейль, водка-арбуз, отпил и хвастливо выдохнул вместе с брызгами:
— А мы в лес бегали!
Он плюхнулся на стул.
На пятачке был разложен деревянный столик. Торчали пустые два бокала и две кружки.
— В лесу были? — Аня вздернула худосочную бровь. —
— Жутко? — спросила Ульяна.
— Дышали… — Я разливал вино. — Почему жутко?
— Много не буду, — Ульяна легким касанием выпрямила бутылку, наклоненную к ее бокалу. — Анечка говорит: тут жутко.
Я торопливо лил себе пиво.
— Чего ты боишься, душа моя? — Пенный комок спрыгнул через край, с блеском пролетел по поверхности кружки и расплылся лужицей.
— Потом вытру! — Аня подняла бокал: — За все хорошее!
Чокнулись.
— За любовь… — слабо пропела Ульяна и пригубила.
— Ловлю на слове! — Петя еще раз дернул жестянкой и саданул по ее бокалу.
Вино взвилось и лизнуло стол.
— Хам! — ахнула Ульяна.
— Я вытру, — снова пообещала Аня.
— Чего ты боишься? — повторил я. — Или потом посекретничаем?
Аня задвигала бокалом. Она вела пивную сырость в сторону винной лужицы.
— Вы решите, что я сумасшедшая! Не смейтесь надо мной!
— Говори!
Она допила залпом:
— Здесь — бесы.
— В лесу? — быстро спросил Петя.
— В доме. Только я лягу — от страха звон в ушах. Как будто что-то совсем ужасное случится. И сковывает меня.
— Дальше, — сказал я.
— Все. Это все. — Она крутила пустой бокал. — Дальше — сон.
— Кошмарный? — спросила Ульяна сочувственно.
— Нормальный.
По саду ползли тени.
Петя потянул Ульяну за прядку белесых волос, в сумерках приобретших острое режущее сияние.
— Брысь! — Подруга ногтями впилась в его руку.
— Ночью проснусь, Ваню вытащу, целую, — приглушенно заговорила Аня, словно сама с собой. — Кладу обратно, крещу.
— Я сегодня за него испугался, — сказал я голосом скептика. — А ты на меня закричала.
— Ты его разбудил. Я всегда беру его мягко.
— Ты бы поменьше пила, кормящая! — сказал я голосом оптимиста.
— И еще. Вчера вечером легла. На улице бочки загремели. Гремят, катятся, и мужики орут — матом и непонятное что-то — и бочки катят. Это были бесы.
— Ну-ну.
— Не смейся надо мной! Так и знала: будешь смеяться. Ты пойми: самое страшное — это не черт с рогами. Это ожидание. Сегодня рано утром бабка старая калитку трясет. Впустила ее. Толстая. И взгляд! Во взгляде — огненное озеро. Говорит: «Свет у вас есть?» — «Есть». — «А у нас, — говорит, — нету!» Постояла, посмотрела, поковыряла калошей. Говорит: «Я здесь полвека живу». В это время Наташа пришла, и они обменялись приветами: «Привет!» — «Привет!» Чирикнули, как давно знакомые.
И бабка уползла. Толстая. У нее еще родинка на подбородке. Волосатая.
—
— Неправда! Она меня успокаивает. Я ей рассказала, что перед сном мне страшно. Она говорит: «Плюнь и скажи: тили-мили-кари-рай! И нечистый отвяжется!»
Ульяна захихикала.
— Чего? — спросила Аня резко.
— Меня перед сном никто не беспокоит. Я перед сном молитву читаю, бабушка в детстве научила: «Ангел мой, пойдем спать со мной! А ты, сатана, отойди от меня! От окна, от дверей! От постели моей!»
Ульянин мелкий смех был неожиданно колючим.
— Вот — мое чудо! — Петя показал на нее жестянкой.
— И меня никто не сковывал, — сказал я. — Бог миловал. У меня с детства прививка против чудес. Вокруг были люди верующие, которые каждую секунду обнаруживали чудо. Так моя вера быстро скисла, и сплю я как младенец. Нет, вру! Когда болел — бывало со мной одно чудо. Ее звали…
— Жозефина Пастернак. — Аня ревниво плеснула себе вина.
— Именно. Ты помнишь. Я тогда только научился читать и в перестроечном «Огоньке» напоролся на ее стихи. Жозефина Пастернак — само по себе звучало ползуче и зловеще. По складам я разобрал: «О, Боже, о многом прошу, двух отроков в саду виноградном и по золотому ковшу». Двух отроков! Я уже понимал, что такое отроки. Я был отрок!
И правильно уловил душу этой поэзии — старушечья жажда омоложения. Сластолюбивая Жозефина грезит в эмиграции об отроках, алчет ковши их крови — пьянеть, умываться, молодеть, призывая, как и положено ведьме, имя Божье на недобрую затею. Проникла в меня Жозефина… Бред в том, что, читая по складам эти строчки, я ел виноград. Я закрыл тетрадь стихов, ел виноград дальше и пугался все сильнее. Я не осознавал корней страха, но страх озарил меня одним ярким идеальным прямоугольником: Жозефина. Скользкое имя с теплой косточкой. Жозефина Пастернак. Когда у меня случался жар, вместе с ознобом являлась в изголовье (постель была в угол вдвинута) Жозефина! Она! Ее адское сиятельство… Голова плыла, горло болело, как будто я проглотил стеклянный виноград. Последний раз она привиделась мне уже подростку, в тринадцать. Я был здоров, но вспотел, зашумела голова. Бабка, она зажала меня в сухом жадном кулаке, как тугую виноградину, и брызнул восторг, в ту ночь я узнал себя повзрослевшим. Это был февраль девяносто третьего. Той ночью Жозефина умерла. И что было первично: личность Жозефины или виноградный бес?
— Ваше здоровье! — Петя вскрыл новую жестянку, водка-дыня.
— За Васю! — сказал я и выпил. — Ему здоровье нужно.
— За Васю! — Петя хватанул Ульянины волосы.
Он близил ее худое лицо к своему, изможденному:
— Любовь побеждает смерть!
— Отстань! — она принялась колупать ему зажатый кулак.
— Я помню твои стихи… «Голой тенью, голой тенью…» Поэзия и жизнь — одно!
— Отвянь! — Ульяна щипалась сосредоточенно, словно ввинчивая шурупчики.