Дети
Шрифт:
– Стакан не полон, – извиняется он, – я тоже иногда прикладываюсь к рюмке по вечерам, когда здесь невыносимо холодно.
– В этом году слишком много холодных вечеров, – одним глотком она опрокидывает стакан в глотку, – это хорошо, я уже забыла, насколько этот яд может быть полезным. Когда-то я отлично знала его вкус. Да и как я могла не знать это горькое зелье, если сам Господь, который создал меня из праха, до того бесчинствовал спьяну, что забыл всякие нормы. По сей день я удивляюсь тому, что собирался Создатель сотворить из меня: слона, жирафу, женщину? Ах! Несомненно, всех трех вместе. Из-за этого пьянства моего Создателя я узнала вкус вина с восемнадцати лет. Оставила отчий дом и сняла чердак, заперлась там, и сочиняла стихи. И пока мои зубы стучали от стужи, а руки болели от мороза, бутылка шнапса не сходила с моего стола. Потому стихи мои были легкими, весенними, согревающими, притягивающими влюбленные пары. Они
– Антону?! – вскрикивает Шпац.
– Ш-ш-ш,– успокаивает его Гильдегард. Биби все еще рыдает в своей комнате. Гильдегард шепчет:
– Чему ты так удивляешься? Он был тогда таким же молодым, как я. Мы оба были в том возрасте, в котором стихи пишут не только поэты. В те дни Антон был поэтом, еще не писал прозу. И во всех его стихах всегда воспаряли боль, страдания, жестокие удары судьбы. Очевидно, мои легкие, весенние стихи принесли ему успокоение. Он прислал мне письмо, и пришло оно в тот момент, когда я записала в своем дневнике: «Я живу среди зверей в пустыне и жду того, кто меня отсюда спасет». И, конечно же, я тут же ему ответила. И так возникла между нами переписка, и мы были как влюбленная пара на крыльях слов, пока в один из дней он пресытился рифмованной любовью и сообщил мне, что собирается приехать в столицу и встретиться со мною воочию. Я перепугалась. Написала ему все правду обо мне и о моем виде. Он ответил: причем тут все это? Душа у нас одна. И я согласилась встретиться. Оставил мою нищую чердачную каморку, и вернулась в родительский дом, лопающийся от богатства. Я надеялась, что сверкание этой роскоши облагородит и меня. Я не поехала встречать его на вокзал, послала слугу с каретой. Хотела, чтобы он увидел меня в окружении красивых вещей, спряталась за портьерой в ожидании его. Дыхание во мне замерло, когда появилась карета. В те дни Антон был красивым стройным юношей, черноволосым и голубоглазым. Увидела я в окно его точеную фигуру, узкие плечи, а в ушах моих звучали лишь его слова – «душа у нас одна». Мне казалось, что он сказал это от всей души, и я ринулась ему навстречу. Он ждала меня в приемном зале, держа в белых своих пальцах черную шляпу, с лицом, покрасневшим от ожидания. Ах, ворвалась я в зал, как слон, собирающийся его растоптать. В испуге он бросил шляпу на стол. Не знаю, сколько минут или часов глаза мои были прикованы к этой шляпе. Внезапно я сбросила туфли и кинула взгляд на портрет молодой красивой женщины, висевший в зале приемов моих родителей. Лицо это исказилось в моих глазах, я напилась и больше стихов не писала.
Гильдгард подкидывала стакан на ладони, пока он не упал и не разбился. Пес испугался, и она его успокоила медленным поглаживанием. Две слезы скатились из ее глаз по тяжелым ее щекам. Шпац не может видеть слез. Шпацу становится стыдно, и выражение милосердия выступает на его лице. Теперь он уже не может сбежать, снова придвигает к ней стул, так, что они соприкасаются коленями. Глаза ее быстро останавливаются на его лице и тут же перемещаются на портрет Антона, словно соединяют их в единое целое.
– Но как он мог так себя вести? Стыд и срам, – говорит Шпац, то ли нападает на Антона, то ли защищает себя. Только теперь она смахивает слезы.
– Почему ты его осуждаешь? В чем его вина? Он просто вел себя как все. Страдание и уродство толкают души к творчеству, и они прекрасны и интересны на страницах книг или на полотнах картин, но не готовы чувствовать страдание рядом с собой.
– Но я не такой.
– Нет? –в голосе ее слышится сомнение и насмешка.
– Я сейчас уеду отсюда. Я... – он заикается, пытаясь что-то доказать, – я оставляю все для того, чтобы спасти человека, находящегося в беде.
– Его или свою душу? – наклоняет она голову к нему с выражением жалости, словно он тоже нуждается в ее помощи, как и пес. – Слушай, Вольдемар, вовсе неважно, что ты сейчас собираешься ехать – спасать друга, чтобы спасти самого себя, и не столько собираешься облегчить его страдания, сколько вернуть себе творческий импульс, который у тебя исчез. Главное, чтобы человек спасся от беды. – Глаза ее возвращается к портрету Антона, прикрепленному к дверце шкафа. – И если он встанет с кресла и придет на помощь человеку в беде, так, что забудет себя и рискнет своим положением, если Антон это сделает, он сделает для меня доброе дело. Этим шагом он выстроит мост к вещам, в которые я верила.
– Каким ты стал красивым, Вольдемар! – взлетает попугай в своей клетке при звуке упавшего стула. Это стул Шпаца.
– Ш-ш-ш, – шепчет Гильдегард, но уже поздно. Биби уже стоит в дверях.
– Вы здесь, – вскрикивает она и втягивает воздух покрасневшим от стужи носом, – почему не сообщили мне об этом? Фридерикс Рекс умер, и надо вырыть ему могилу.
– Нет! – возражает Шпац. – Я не здесь.
– Ну, конечно! – поднимается Гильдегард с кровати, кладет пса на одеяло Шпаца. – Тебе надо срочно ехать, но не твоей рухляди, а на моей машине. На своем драндулете ты застрянешь в снегу.
– А вы? Что будете делать? Я ведь вернусь поздно ночью.
– Я... У меня много работы здесь. Надо, в конце концов, проверить все счета. И Гильдегард с удвоенной энергией и энтузиазмом принимается за работу.
Вдоль замерзшей реки тянутся уходящие вдаль пространства равнины и сосновые леса. В ноздри врывается чистейший запах зимы, который Шпац вдыхает всеми легкими, и мчится вместе с ветром по шоссе, летящему вниз, к столице.
Уже смеркалось, когда Шпац припарковал машину Гильдегард под высоким фонарным столбом у ночного клуба «К пламени преисподней». И в то же мгновение, его поглотил людской поток, обычный для субботнего вечера. Улица залита светом, но Шпац никого не видит, и никем не замечаем, спрятал лицо в поднятый воротник пальто. Он шатается по улицам Берлина, заходит в кафе, не встречая на своем пути никого из друзей. Плохо ему среди и праздной развлекающейся толпы. Чем больше долетают до него обрывки разговоров, тем больше он ощущает себя чуждым и посторонним, словно пришельцем из прошлого века. Останавливается у каждого объявления, рассматривая рекламы торговых домов, афиш фильмов и спектаклей, плакатов за и против забастовки транспортников, пока они ему не надоедают, и равнодушно продолжает плестись, изнывая от безделья. И вдруг, из боковой улицы выходит строй высоких мужчин в униформе и высоких черных сапогах. Они перекрыли всю улицу. Шпац вынужден их обогнуть, но втягивается в строй. Художник видит рукава рубах, на которых сверкают значки. У одних – свастика, у других – серп и молот. Постепенно он пристраивается к марширующему шагу их сапог, и помахивает руками в их ритме. Чувство одиночества в нем крепнет с каждым шагом, пока строй не разделился. Четверо мужчин в униформе с одной стороны улицы и четверо – с другой, встали в забастовочных пикетах. Словно внезапно очнувшись ото сна, Шпац видит себя, стоящим посреди тротуара. Тротуар пуст, как перрон, протирающийся белым пространством в глубь города. Сунув руки в карманы, опустив голову, он входит в ближайший трактир. И лишь с наступлением темноты, встает, возвращается к машине Гильдегард и едет в ночной клуб, надеясь встретить друзей.
Войдя, наконец, в клуб, он пугается каждого картонного черта, выставленного в коридоре и впивающегося в него красными пылающими глазами. Шпац торопливо пробирается темными петляющими коридорами. Китайские лампочки позванивают насмешливо над его головой, мелькают цвета на огромных картинах, тянущихся по стенам. Едва дыша, он протискивается среди посетителей, толкущихся в коридорах. «Извините!» – «Извините!» – и добирается до большого зала, в центре которого пылает огонь на больших камнях, подобных жерновам жертвенника сжигающей преисподней. Четыре черта-музыканта – саксофон, ударник, скрипка и фортепьяно, – ведут обстрел посетителей-грешников. Огонь выстрелов вспыхивает и гаснет. Свет и тени превращают лица в призраки. У женщин растрепанные волосы, лица их искривлены, от них несет потом. Руки мужчин хватают их, как трофеи. Карола, красавица киноактриса, жмется в объятиях высокого Сигизмунда, жестокого критика, грозы актеров, художников, и писателей. Естественно, что фото красавицы Каролы и Сигизмунда тоже висят на дверце шкафа в комнате Шпаца.
Шпац бросается к ним. Лица Каролы и Сигизмунда вспыхивают на мгновение в отблесках огня и сразу же исчезают. Но он их настигнет! Шпац пробивается через толпу ближе к приятелям, но они не узнают его, также окрашенного красным светом прожекторов.
Он одиноко движется между танцующими парами, держа шапку в руках. Смесь резкого запаха духов и пота свербит в носу, и он изо всех сил сдерживается, чтобы не чихнуть. Как мышь в ловушке, он ищет выход, и не может его найти.
И вдруг он видит Антона, сидящего в одиночестве у маленького столика в углу. Свет бра косо падает ему на лицо, но голова скрыта в тени. Он в хорошем настроении, его пальцы вертят рюмку. Шпац проталкивается к столику.
– Антон!
Глаза Антона вперяются в художника, и лицо его становится пустым и отвлеченным.
– Добрый вечер, давно тебя не видел.
– Я пришел к тебе, – повышает голос Шпац, пытаясь перекричать грохот оркестра и шум зала, – ищу тебя целый день.
– Прошу прощения, – жестом указывает Антон на пустой стул, – чем я такой незаметный, удостоился чести, быть нужным самому владельцу фермы?
– Не шути, дело серьезное.
Следы былой красоты видны на лице Антона. Длинные ресницы прикрывают глаза цвета моря. Высокий лоб красив, слегка выделяются скулы. Овал лица изящно спускается ко рту, окруженному множеством глубоких морщин. Выражение лица подчеркивает щедрость духа, рот – некоторую жесткость.