Дети
Шрифт:
– Ты собираешься присоединиться к социал-демократической партии, Эрвин? – спрашивает его Курт спокойным тоном, лишенным всякой агрессивности.
– Нет, – отвечает Эрвин, встретившись с ним взглядом, – я не собираюсь присоединиться к социал-демократической партии, я – не социал-демократ. Если вы хотите выяснить путь этой партии от меня, то у вас ничего не выйдет. Все, сказанное вами сейчас, за этим столом, не отличается ни точностью, ни правдой. Разрешите мне их уточнить. Мне это важнее, чем вам. Несмотря на то, что я оставил партию, только в вас я вижу товарищей, и только с вами я готов разобраться в конфликте. Я не оставил партию из-за политических разногласий. Даже если я не согласен с лозунгами и политическими уловками, я бы не оставил путь моей жизни из-за них. Товарищи, в эти дни политика больше ничего мне не говорит. В эти дни реальность
«Чудовищные привидения... Когда мы были юношами, я привел однажды Эрвина к себе домой. Он испуганно крутился среди чучел и недоразвитых, уродливых зародышей в банках. У банки с двухголовым зародышем теленка он сказал: «Как ты можешь каждый день смотреть на это страшное чудище?» Что делать, ответил я, отец их любит, и вся его гордость связана именно этим двухголовым существом. Давай, сказал он, разобьем эту банку и вышвырнем это чудище в Шпрее. Я испугался и сказал ему: ты сошел с ума? Отец выйдет из себя, и я даже не могу себе представить, что он со мной сделает. Если я сделаю это для тебя, сказал он, скажешь, что я силой заставил тебя сдаться мне. Меня охватил страх, я схватил его за руку и стал умолять: не делай этого! Если ты выбросишь отсюда этого страшного теленка, отец запретит мне с тобой видеться, и не будет у меня больше друга. Оставили мы чудовище плавать в формалине и вдвоем убежали из дома...»
Курт отводит взгляд от Эрвина в сторону рыжего партийца, хитрые глаза которого уже приготовили Эрвину засаду. Этот умеет планировать уловки. «Положись на меня», словно говорят его глаза Курту. И Курт опускает голову. «Сейчас запрещено мне колебаться вместе с Эрвином». Но тут же глаза возвращаются к рыжему ловкачу, и без всяких колебаний в душе возникает мысль: «Кто, по сути, представляет здесь партию, он или я?» Он поворачивается к Эрвину, покачивая под столом ногу.
– Целая страна, – говорит Эрвин, – всеми своим партиями, вырывается из областей разума и нравственности к власти силы и животных страстей, к безумию масс, к дикому подстрекательству и ничем не сдерживаемой лжи, к бунту и убийствам, к рукоплесканиям народа, открыто радующегося возвращению к звериным законам. Во имя идеи дозволено развязывание всех низменных инстинктов. Политическое убийство оказывается священнодействием. Товарищи, на последних выборах президента государства более тринадцати миллионов немцев проголосовало за Гитлера, а вовсе не за его политическую программу. Нет у него никакой сформулированной программы. Это просто дикая смесь осколков всяких политических программ и мировоззрений, уловок и манипуляций. Мы радуемся миллиону голосов, отданному за коммунистов на выборах. Судьбу нашу больше не решат выборы. Национал-социализм – это прямое, открытое, нагое, наглое обращение к свинскому началу в человеке!..
«Боже! Эрвина повторяет нравоучения моего отца, которые он читал мне все годы моего детства и юности. Может быть, я рассказал ему, что отец всегда цедил: человек – двуногая свинья... По отцу, жизнь вообще скроена из грубого материала. Человек ковыряется в ней, как мусорных баках, в поисках пищи и удовольствий. Но и мы... как говорит наш поэт: первым делом, – воевать во имя морали».
– Тринадцать миллионов немцев поддержали Гитлера, – говорит Эрвин в ставшее мертвенно бледным, лицо Курта. – Он обратились к свинскому началу в себе. Это на два миллиона больше, чем на предыдущих выборах, нацизм углубил свои корни в нас. Его больше не победить в политической войне. Товарищи, наш век своим духом отвернулся от всех понятий морали и разума. Нацисты – дети, воспитанные этим столетием. И все мы приложили к этому свою руку. У них, как и у нас, завершился период человеческой цивилизации. Есть ли сила, которая сможет им противостоять?
«Эрих Бенедикт Фидельман!» – Курт видит перед собой уродливое лицо служки церкви Петра. «Десять заповедей Эрвин выучил у Фидельмана. Над странным Бенедиктом посмеивались все, и только Эрвин по-настоящему его любил. Он приводил меня к нему, пытаясь подружить с ним. Но меня Фидельман не любил. Этот служка обладал шестым чувством в отношении людей. Смотрел на меня и говорил: «Мальчик, ты не умеешь ни смеяться, ни плакать». Эрвин приходил мне на помощь: он умница, у него трезвый ум. А служка отвечал: «Ум? Ум есть
– Я верю в то, что такая сила вырастет из тьмы наших времен, – говорит Эрвин Курту. – Она научит заново человека прислушиваться к голосу морали. Если я перестану верить в вечную силу законов человеческой культуры, мне будет вообще не во что верить. Моя вера проста и прямодушна – в доброе начало в человеке...
«Он говорит сейчас точно так же, как Ирма, моя покойная Ирма: научные основы коммунизма? – обращалась она ко мне с сомнением в голосе. – Я верю в победу коммунизма, потому что я верю в доброе начало в человеке».
Пальцы Курта постукивают по столу, мешая словам Эрвина. «Ирма умерла. Что будет с Эрвином? Каков его конец?»
– Буржуазное общество, по самой своей сути, лишено морали! – говорит рыжий товарищ, и остальные вторят ему.
– Не руками чернорабочих будет построено моральное общество.
– Моральный человек это тот, кто обладает талантом совершить революцию.
– Революцию не совершают в шелковых перчатках.
– Успокойтесь, товарищи. Дайте Эрвину закончить выступление, – повышает голос Курт.
– Я знаю, – продолжает Эрвин усталым голосом, – я ведь, многие годы сам себе и остальным проповедовал то же, что вы говорите, и верил этому. Товарищи, тот, кто проповедует от имени великой морали об исправлении человеческого общества, должен быть сам, и в первую очередь, человеком морали. Его должны вести внутренняя дисциплина и власть именем революции, которые усиливают в нем веру в честность и самостоятельность его мнения, и личную ответственность за свои поступки. Если мы убили, мы должны всей силой заклеймить убийство, даже если это политическое убийство может опозорить партию. Если мы совершили непотребное во имя великой идеи, мы должны сами себя осудить. Если мы так не делаем, мы воспитываем человека, который ничем не отличается своими личными качествами от тех, которые устанавливают над нашей страной «власть тьмы». Мы пошли к самым низким слоям, собрали их из переулков, трактиров, темных домов, и более, чем учить их любить новый мир, учили их ненавидеть мир старый. Ненавидеть! Разве в этом состоит гуманность, что нечеловеческие условия их существования воспринимаются нами в классовом смысле, как революционная сила...
«Ирма не могла понять, как можно оставить живое существо умирать. Он всегда считала меня жестоким человеком. Жаль, именно, из сострадания я делал это. Память об убийстве мною щенка не давала мне покоя, в ушах стояли его последние стоны. После того, как я выполнил заповедь отца, я долго умывал руки холодной водой, чтобы не ощущать шкуру щенка. Как только нападал на меня ужас от убийства щенка, я бежал к крану мыть руки. Руки у меня всегда были чисты. Зима, когда Ирма оставила щенка на лестнице, была суровой. Она тогда не смотрела в мою сторону. Я жаждал объяснить ей, что мне нелегко нести эту память о щенке, но замкнулся за доводами разума. Всегда в минуты слабости и смятения я прячусь за чем-то персонально более высоким и отвлеченным. Всегда держал в памяти слова, сказанные Лениным Кларе Цеткин: я очень люблю слушать музыку, но после этого появляется желание гладить людей по головкам, когда в наши дни надо их бить по головам, не давать им обманывать себя пустыми иллюзиями... Я хотел искоренить из души мелкобуржуазные слабости. В тот день я нанес Ирме тяжелый удар. Хотя Ирма соглашалась с тем, что борец обязан быть жестким в своей борьбе, но в своих отношениях с людьми она не любила это качество. По Ирме страдания униженного класса были конкретными страданиями живых детей, женщин и мужчин: каждый со своей болью. Я же всегда сбегал от простого страдания, моего или мне подобного, к абстрактному страданию. Но и отец мой был жестким, любил чистоту, и, при этом, оставался мелким буржуа».
Курт ощутил сильнейшее желание встать, пойти к крану и умыть руки. Руки на столе согнулись. Он не в силах привести логические доводы в ответ Эрвину. Получается, что Эрвин ставит его перед судом, заставляет сводить душевный счет с самим собой. Время не располагает к глубокому копанию в душе.
– Ты говоришь высокими словами, Эрвин, – приходит Курту на помощь рыжий, – нам следует говорить по делу, прямо по делу! Угнетающий класс лишен всякой морали. Социал-демократы продают пролетариат врагу за какие-то крохи. Каков твой ответ, Эрвин?