Детство
Шрифт:
Я вот думаю, что разным богам мы молимся-то. Мой Боженька добрый и понимающий, ну чисто дедушка, которово у меня нет. Только что живёт далеко — так, что и не дозовёшься и не допишешься. Но любит! Издали, но любит. Отдал, значица, внуков своих на землю учиться всякому жизненному, и вздыхает только. По всякому ж мы жизню проживаем, иные и глупо совсем.
Ан всё равно учёба, пущай и мастер неласковый, да и ученик бестолковый. Не век же при себе держать, в вату завёрнутым?
Прасковья же Леонидовна и тётка моя, они другому Богу молятся, так вот. Злому какому-то. Тому, который
29
Желающие могут читать Ветхий Завет, «страшилок» такого рода там предостаточно.
Может, оттого они неласковые, что и сами злому Богу молятся, а не доброму Боженьке? Я хотел к попу с энтим вопросом подойти, ан передумал. В деревне-то, когда от болести очнулся и беспамятный совсем был, мне за вопросы-то прилетало, и не раз!
В село когда ездили, где церква есть, я тоже ведь батюшке Никодиму вопросы задавал. Когда простые, то оно и ничего, отвечал. А потом Тот-кто-внутри через меня свои вопросы уже задавать решил. Сложные, господские. Я ишшо не знал про него — так, мысли всяки-разные в голове всплывали, а где чьи, не разбирал.
Так-то вроде простые, но с подковырками, вот батюшка и осерчал. Мне попервой выговорил, а потом тётке. Воспитывает, дескать, не так. Ну и влетело. Вожжами-то иль ухи крутить она поостереглась по болести моей, но придумала всяко-разное. В наказание, знацича.
Так и здеся. Если хозяйка батюшку хвалит, то это какой-то не такой батюшка. Неправильный. Вся округа знает, кака-така есть Прасковья Леонидовна. Ея душеньку не баньке парить нужно, а как самовар от золы отчищать! Скребсти!
Словеса ласковые, оно конечно да, но толку-то? Приходит когда вот така обласканная с церквы, да и за старое. Только теперича вроде как от грехов отчистилась. Слабенький батюшка-то — даром что соловей, ан и дух у не соловьиный-то. Окромя как петь и не умеет ничегошеньки.
Я вот думаю, что не простит её Бог, за мои волосья-то выдранные. Ить виноватой себя не чует, хотя вчера вот совсем впусте на меня-то накинулась! Грех ея передо мной, а не перед Богом. Ан не повинилася передо мной — значица, и не простил я грех тот. Остался на душеньке висеть, так-то!
С привычками ея такими я и вовсе плешивым стать могу, ишшо до того, как усы под носом расти почнут. Мало что не клоками выдирает, а иногда и с кровью, волосья-то. И норовит, сволота такая, с висков, где вовсе уж болюче.
Поговорили бабы, и разошлись, значица. Теперя и мне надоть, пока…
— Хозяйка зовёт! — Высунулся из дверей Лёшка, тут же прячась обратно от стылого с сыростью ветра. Ну и вообче. Чтоб я, стал быть, на него не взъелся. Знает ужо, что не по сердцу мне работа така поганая.
— Вот же же! — Чуть в сердцах ногой сито с золой не опрокинул. Не успел!
Прасковья Леонидовна обленилася до крайности, и манеру завела ну таку противну! Придёт когда с церквы иль ещё откуда, где долго на ногах стояла, и зовёт меня —
Не матушка она мне, не сродственница кака и не болящая. Так бы оно и понятно. Неприятственно, но понятно. Чтой-то за родной кровью не походить, значица? А тут… тьфу!
— Пошевеливайся! — Подстегнула она меня словесами, рассевшись тяжко на лавке. Хорошо хоть, рассупонилось, скинула одёжку верхнюю.
— Сейчас, Прасковья Леонидовна, — Спешу уже к печке, на ей чугунки с водой завсегда стоят на всяко-разные нужды хозяйственные. Знаю уж, что делать надо!
Шайку липовую ей под ноги, да воды налить тёплой. Потом валенки с ног и дальше, значица.
Хозяйка, пошевелив отёкшими белыми ногами с шишковатыми пальцами, сунула их в воду. Теперя мыть…
Что делать не надобно, я тоже знаю. Не морщиться, хучь ноги у ей и вонючие, как не у всякого мужика. Дмитрий Палыч, когда печку под вечер протапливаем, опорки иной раз и скидывает, босиком ходит-то. Ничего, в омморок от смрада упасть не хоцца. Не цветочками пахнет, вестимо, но и ничего так. Обычный мужицкий запах.
— Разминай, разминай как следует! — Мну толстые шишковатые ступни, не поднимая головы, учён уже. Взгляд у меня дерзкий, а хозяйка того не любит. И эта… мимика! Что мне не по ндраву, всё на лице, будто буковками писано. Крупными, как на вывесках. Потому старики и не любили-то.
Глаза-то я прикрыть могу, да и вообще не пялиться. А морду как отвернёшь-то? Поставят, бывалоча, перед собой, да наругивают за что-то, что я по беспамятству и не понимал-то. Глаза если и опущу, то мимика эта треклятая всё одно выдавала, что я о том говорильщике думаю.
А что хорошего думать-то можно, коли тебя ругают, а ты и не понимаш, за что? То-то! Чисто заноза в глазу такой малец у любого годящего мужика.
Постарше был бы, так в солдаты сдали б, чтоб избавиться. А меня вот в ученье, чтоб только не видеть, значица.
— Хватит! — Быстро хватаю чистую холстину и вытираю, — Посильней, посильней три, пущай кровушка по жилкам пробежится… ай! Ирод окаянный, что ж ты жмакаешь до синцов?!
Оплеуха «для порядку», и хозяйка, обув опорки с моей помощью, уходит к себе, переваливаясь уткой. За зиму она ишшо больше раздобрела да отяжелела, хотя и без того чисто квашня рыхлая. А чего ж не раздобреть-то, коль почти всю работу по дому на меня свалила-то?
Подхватив лохань, вынес во двор, да и выплеснул в сторонку. Вернулся, глянул на мастера, а ён сквозь меня глядит. Ну значица, не нужон! Значица, подале сбежать надоть, пока супружница его что-нито не придумала.
Наскоро вытер разбрызганное, пока девчонки хозяйские в лужу-то не влезли и развозюкали, и бегом! Зипун на ходу подпоясываю, шапку на затылок, и вперёд!
Работу-то она, значица, на меня переложила, и от безделья теперь куражится. Сбёг я от работы иль остался, всё едино — колотушки достаются.
Коль не сбёг, а по дому работу делаю — не так делаю, значица. Тот-кто-внутри добавляет иногда «— Не так встал, не так дышишь», ан так и есть!
Сбёг коли, так почему сбёг, лентяй? Из-за тебя ей, барыне, ручки пришлось трудить!