Детство
Шрифт:
Однажды дядя Яков, не очень пьяный, начал рвать на себе рубаху, яростно дёргать себя за кудри, за редкие белесые усы, за нос и отвисшую губу.
– Что это такое, что?
– выл он, обливаясь слезами.
– Зачем это?
Бил себя по щекам, по лбу, в грудь и рыдал:
– Негодяй и подлец, разбитая душа!
Григорий рычал:
– Ага-а! То-то вот!..
А бабушка, тоже нетрезвая, уговаривала сына, ловя его руки:
– Полно, Яша, господь знает, чему учит!
Выпивши, она становилась ещё лучше: тёмные её глаза, улыбаясь,
– Господи, господи! Как хорошо всё! Нет, вы, глядите, как хорошо-то всё!
Это был крик её сердца, лозунг всей жизни.
Меня очень поразили слёзы и крики беззаботного дяди. Я спросил бабушку, отчего он плакал и ругал и бил себя.
– Всё бы тебе знать!
– неохотно, против обыкновения, сказала она. Погоди, рано тебе торкаться в эти дела...
Это ещё более возбудило моё любопытство. Я пошёл в мастерскую и привязался к Ивану, но и он не хотел ответить мне, смеялся тихонько, искоса поглядывая на мастера, и, выталкивая меня из мастерской, кричал:
– Отстань, отойди! Вот я тебя в котёл спущу, выкрашу!
Мастер, стоя пред широкой низенькой печью, со вмазанными в неё тремя котлами, помешивал в них длинной чёрной мешалкой и, вынимая её, смотрел, как стекают с конца цветные капли. Жарко горел огонь, отражаясь на подоле кожаного передника, пёстрого, как риза попа. Шипела в котлах окрашенная вода, едкий пар густым облаком тянулся к двери, по двору носился сухой позёмок.
Мастер взглянул на меня из-под очков мутными, красными глазами и грубо сказал Ивану:
– Дров! Али не видишь?
А когда Цыганок выбежал во двор, Григорий, присев на куль сандала, поманил меня к себе:
– Подь сюда!
Посадил на колени и, уткнувшись тёплой, мягкой бородой в щёку мне, памятно сказал:
– Дядя твой жену насмерть забил, замучил, а теперь его совесть дёргает, - понял? Тебе всё надо понимать, гляди, а то пропадёшь!
С Григорием - просто, как с бабушкой, но жутко, и кажется, что он из-под очков видит всё насквозь.
– Как забил?
– говорит он не торопясь.
– А так: ляжет спать с ней, накроет её одеялом с головою и тискает, бьёт. Зачем? А он поди и сам не знает.
И, не обращая внимания на Ивана, который, возвратясь с охапкой дров, сидит на корточках перед огнём, грея руки, мастер продолжает внушительно:
– Может, за то бил, что была она лучше его, а ему завидно. Каширины, брат, хорошего не любят, они ему завидуют, а принять не могут, истребляют! Ты вот спроси-ка бабушку, как они отца твоего со света сживали. Она всё скажет - она неправду не любит, не понимает. Она вроде святой, хоть и вино пьёт, табак нюхает. Блаженная как бы. Ты держись за неё крепко...
Он оттолкнул меня, и я вышел на двор, удручённый, напуганный. В сенях дома меня догнал Ванюшка, схватил за голову и шепнул тихонько:
– Ты не бойся его, он добрый; тыгляди прямо в глаза ему, он это любит.
Всё было странно и волновало. Я не знал другой жизни, но смутно помнил, что отец и мать жили не так: были у них другие речи, другое веселье, ходили и сидели они всегда рядом, близко. Они часто и подолгу смеялись вечерами, сидя у окна, пели громко; на улице собирались люди, глядя на них. Лица людей, поднятые вверх, смешно напоминали мне грязные тарелки после обеда. Здесь смеялись мало, и не всегда было ясно, над чем смеются. Часто кричали друг на друга, грозиличем-то один другому, тайно шептались в углах. Дети были тихи, незаметны; они прибиты к земле, как пыль дождём. Я чувствовал себя чужим в доме, и вся эта жизнь возбуждала меня десятками уколов, настраивая подозрительно, заставляя присматриваться ко всему с напряжённым вниманием.
Моя дружба с Иваном всё росла; бабушка от восхода солнца до поздней ночи была занята работой по дому, и я почти весь день вертелся около Цыганка. Он всё так же подставлял под розги руку свою, когда дедушка сёк меня, а на другой день, показывая опухшие пальцы, жаловался мне:
– Нет, это всё без толку! Тебе - не легче, а мне - гляди-ка вот! Больше я не стану, ну тебя!
И в следующий раз снова принимал ненужную боль.
– Ты ведь не хотел?
– Не хотел, да вот сунул... Так уж как-то, незаметно...
Вскоре я узнал про Цыганка нечто, ещё больше поднявшее мой интерес к нему и мою любовь.
Каждую пятницу Цыганок запрягал в широкие сани гнедого мерина Шарапа, любимца бабушки, хитрого озорника и сластёну, одевал короткий, до колен, полушубок, тяжёлую шапку и, туго подпоясавшись зелёным кушаком, ехал на базар покупать провизию. Иногда он не возвращался долго. Все в доме беспокоились, подходили к окнам и, протаивая дыханием лёд на стёклах, заглядывали на улицу.
– Не едет?
– Нет!
Больше всех волновалась бабушка.
– Эхма, - говорила она сыновьям и деду, - погубите вы мне человека и лошадь погубите! И как не стыдно вам, рожи бессовестные? Али мало своего? Ох, неумное племя, жадюги, - накажет вас господь!
Дедушка хмуро ворчал:
– Ну, ладно. Последний раз это...
Иногда Цыганок возвращался только к полудню; дядья, дедушка поспешно шли на двор; за ними, ожесточённо нюхая табак, медведицей двигалась бабушка, почему-то всегда неуклюжая в этот час. Выбегали дети, и начиналась весёлая разгрузка саней, полных поросятами, битой птицей, рыбой и кусками мяса всех сортов.
– Всего купил, как сказано было?
– спрашивал дед, искоса острыми глазами ощупывая воз.
– Всё как надо, - весело отзывался Иван и, прыгая по двору, чтобы согреться, оглушительно хлопал рукавицами.
– Не бей голиц, за них деньги даны, - строго кричал дед.
– Сдача есть?
– Нету.
Дед медленно обходил вокруг воза и говорил негромко:
– Опять что-то много ты привёз. Гляди, однако, - не без денег ли покупал? У меня чтобы не было этого.
И уходил быстро, сморщив лицо.