Девичьи игрушки
Шрифт:
Но монахини тут каким боком замешаны?
– Привираешь, небось, насчет черниц-то? – погрозил пальцем птице.
– Сестр-ра, гляди, панталоны! – презрительно передразнил кого-то ворон.
Взмахнул крылами и перелетел прямо на валяющийся на кровати названный предмет Иванова гардероба. Потыкал в него клювом.
– А воняют как, стр-рах! – затараторил. – Когда в последний раз стир-раны были?
Молодой человек густо покраснел. Его сомнения развеялись. Точно, были здесь бабы. Не стали бы парни к мужскому белью принюхиваться.
Но
Свои претензии он тут же изложил господину Селуянову.
Тот виновато шмыгал носом, недоуменно рылся пятерней в затылке, будто надеясь выскрести оттуда нахальных татей, учинивших безобразие в покоях уважаемого постояльца.
– Прощеньица просим, кормилец, – раз за разом повторял Никодим Карпович. – Недоглядели-с!
– Хорош гусь! – фыркнул Барков. – А ежели я скажу, что у меня украли сто целковых, что тогда? Ведь возвращать придется?
– Сто целковых? – вздохнул кабатчик и с сомнением огляделся по сторонам.
Гостевы пожитки по их виду и на два империала не тянули.
Иван понял, что дал маху, и тотчас поправился:
– Или важные бумаги, секретные и государственные? Вот как крикну сейчас слово и дело государевы, мигом на съезжую угодишь вместе со всеми чадами и домочадцами!
Эта угроза подействовала вернее.
Хозяин тут же побледнел и бухнулся поэту в ноги.
– Не погуби-и, батюшка! – завыл дурным голосом. – Заставь за себя век Богу моли-ить!
– Отчего допустил такое небреженье по службе?! – грозно сдвинул брови господин копиист. – Где были твои бесстыжие глаза?
– Так занят же был, – не вставая с колен, развел руками Селуянов. – Почитай, пять ден на хозяйстве никого и не было…
– Да ты, никак, и птицу мою не кормил?! – возмутился Ваня. – А коль она б издохла?
– Ой, нет-нет! – молитвенно сплел пальцы Никодим Карпович. – За ним моя младшенькая присматривала. Каждый божий день клетку чистила, зерна и водицы задавала!
– Зер-рно Пр-роше! – подтвердил ворон.
– Ну-ну! А сам где был с прислугой?
Сделал кабатчику знак, чтоб тот поднялся с пола. Селуянов, кряхтя и охая, стал на ноги.
– На том берегу обретались, – пояснил. – Помогали свояка моего хоронить, царствие ему небесное…
Троекратно перекрестился на образа.
– Постой… – оторопел поэт. – Это какого такого свояка? Не Василья ль Иваныча Кандыбина?
– Его самого, – печально подтвердил кабатчик и снова перекрестился.
– Да когда ж он помереть-то успел? Ведь на прошлой еще неделе был здоров-здоровехонек?
– То-то и оно, – вздохнул Никодим Карпович. – Все под Богом ходим, не ведая, когда придет последний час и вздох наш…
– И что ж приключилось, объясни ты толком! – потребовал взволнованный Барков.
Весть о кончине
– Утоп, – коротко молвил хозяин.
– Где? Как?
– Провалился в прорубь. Против самого своего дома.
– Спьяну, что ль?
Селуянов покачал головой.
– Лекарь сказал, что вроде как тверезый был. Будто бы головой о что-то ударимшись, потерял равновесие и упал в воду. Там и захлебнулся.
– Так его лекарь освидетельствовал? – заинтересовался Иван, прикидывая, что надо будет расспросить этого медика.
– Ага, вместе с нашим приставом. Немчином.
О, и барон тут как тут. Уже легче. Можно и у него сведения раздобыть по старой дружбе.
Неясно что-то с этой смертью. Утонул, а перед этим получил удар по голове. Ой, темно. Словно кто концы обрубает, устраняя ненужных свидетелей.
Уж не сам ли преосвященный Варсонофий руку приложил? Так грешно ведь душегубствовать. Или во имя веры не грех? Не так ли твердят инквизиторы?
– Добро, – подытожил господин копиист, обращаясь к кабатчику. – Розыск проводить не станем, а учиненный в комнате погром пойдет в уплату за мое здесь проживание…
Селуянов обреченно кивнул, в мыслях прикидывая убытки.
– И столование… – не дал ему опомниться поэт.
– Э-э-э… – попробовал восстать падший, но, уловив негромким шепотом произнесенное «слово и дело», кивнул и во второй раз.
Чудные дела сии следовало хорошенько обмозговать. И желательно не насухо, а в компании с полуштофом, а то, гляди, и с целым.
Поэту отчего-то всегда хорошо думалось не где-нибудь, а именно в кабаке. Чему дивиться, ведь он и был «кабацким певцом», как его презрительно величали собратья по перу.
Иному стихотворцу необходимо уединение, слияние с природой, полная тишина. Чтоб не слышать никого и ничего, кроме музы. Тогда вирши текут гладко, складно, словно песня.
А вот ему нужны были шум и гам. И непременно запах сивухи, лука и селедки. Иначе – беда. Иначе не выходило ничего, кроме хвалебных од в духе Михаилы Василича Ломоносова либо переводов. Тут да, тут нужен трезвый ум и безмолвие. А то напишешь что не так, навлечешь на себя гнев высокого адресата или насмешки ученых коллег. «Что ж это вы, любезный Иван Семенович? Ай-ай-ай, батенька, да как же можно было этак-то сей пассаж Горациев истолковать? Не о том пиит толкует». И прослывешь неучем, невеждой.
Те же потаенные вирши никак невозможно было сочинять в кабинетах. Душа рвалась на волю. Туда, где обитали герои его стихов.
Само собой, речи не могло быть, чтобы засесть в «лондонской» харчевне. Постная рожа господина Селуянова не будет способствовать мыслительному процессу. Нужно завалиться в какое-нибудь иное заведение.
Заодно и владыку Варсонофия навестить не мешает.
Пожаловаться вряд ли удастся. На кого он сошлется в своих подозрениях? На говорящего ворона? Смешно.