Девочка из Морбакки: Записки ребенка. Дневник Сельмы Оттилии Ловисы Лагерлёф
Шрифт:
Элин идет рядом с ним, разговор продолжается.
— Так странно, дядюшка, — говорит Элин. — Я думала, госпожа Хаммаргрен очень счастлива со своим мужем. Мне в голову не приходило, что ей нравился кто-то другой.
— Пожалуй, с этим викарием ничего серьезного у нее не было, — отвечает папенька. — Потому что горевала она недолго. Шла ярмарка, дома у нас гостил Челлин из Омоля, и родители договорились с ним, что он заберет Нану с собой, к сестрице Каролине в Омоль, где она проведет всю зиму. Там она и познакомилась с Туллиусом Хаммаргреном, товарищем
Элин больше вопросов не задает, зато мне надобно непременно узнать самое важное:
— Папенька, а что сталось с викарием?
— Так-так, — говорит папенька, с некоторым удивлением, — у малышей ушки на макушке. Ну, с ним, знаешь ли, все пошло скверно. Он пьянствовал и горевал, а жизнь свою закончил, говорят, в лечебнице. Я не знаю, как уж там было, однако слыхал, будто он потерял рассудок, оттого что тетя Нана не пожелала более водить с ним знакомство.
И мне в самом деле кажется совершенно замечательным, что человек лишился рассудка от любви к одной из моих тетушек. На языке у меня вертится еще множество вопросов, но я молчу, не смею любопытничать.
Правда, некоторое время спустя я все-таки прошу Элин спросить у папеньки, что же такое тетя Нана прочитала минувшим летом в газете и почему именно в тот день рассказала историю про колодец. Однако Элин говорит, что спрашивать не станет. Дескать, любопытство очень скверное качество.
Землетрясение
В двенадцать, когда уроки заканчиваются, мы всегда бежим в спальню к маменьке, которая, сидя за столиком у окна, занята шитьем. Смотрим на ее работу, а она расспрашивает, как мы отвечали урок, были ли прилежны и аккуратны, на что мы конечно же всегда говорим «да».
Сегодня я чуть раньше других успела поставить учебники в шкаф и вымыть грифельную доску, а потому подхожу к спальне за несколько минут до Герды и Анны.
И вот, отворив дверь, я вижу, что маменька не сидит, как обычно, за швейным столиком, а расхаживает по комнате и горько плачет.
Плачет она не так, как от сообщения о чьей-нибудь смерти, нет, она плачет так, будто не просто расстроена, но еще и сердита, в отчаянии и вконец пала духом. Руки она воздела над головой и кричит пронзительным голосом, так что уши режет:
— Нельзя ему этого делать! Нельзя!
Я замираю на пороге, не могу сделать ни шагу. Никогда, никогда, никогда не думала, что маменька способна так плакать. Передо мною словно разверзлась пропасть в полу. Весь дом ходит ходуном.
Если бы этак отчаянно плакали папенька или тетушка Ловиса, было бы вовсе не так страшно, но маменька! Если уж маменька плачет подобным образом, то на нас не иначе как свалилась жуткая беда. Маменька — женщина разумная. Наша опора и надежа.
Папенька сидит у письменного стола, глаз с маменьки не сводит. Выглядит он огорченным, но не до такой степени, как маменька. Пытается сказать что-то утешительное, однако ж она его не слушает.
Заметив на пороге меня, папенька встает, подходит, берет меня за руку.
— Пойдем-ка отсюда, пусть маменька успокоится, — говорит он и уводит меня в столовую.
Там он по обыкновению усаживается в качалку, я стою рядом, спрашиваю:
— Почему маменька плачет?
Сперва папенька молчит, но понимает, конечно, что я очень напугана и было бы жестоко сказать только, что я, мол, все равно не пойму.
— С утра заезжал дядя Калле и сообщил нам, что намерен продать Гордшё.
Новость ужасная, и для меня тоже, ведь я очень люблю Гордшё и тамошних кузенов и кузин и всегда считала эту усадьбу вторым домом. Но мне все равно непонятно, отчего маменька так убивается.
— Надобно тебе знать, что маменька очень привязана к Гордшё, — объясняет папенька. — Огромное было событие, когда дедушка твой купил его вместе со всем обзаведением. Разбогател он на торговой лавке в Филипстаде, но, ставши хозяином имения и мастерских, и сам приобрел в обществе совсем другое положение, и жена его и дочери тоже.
Я ничего не говорю, не знаю, что сказать.
— Тесть мой был вынужден несколько раз в году приезжать в Гордшё, присматривать за хозяйством, — продолжает папенька, — и, как правило, он брал с собою старшую дочь. Так мы и встретились, я и твоя маменька.
Мне понятно, папенька хочет сказать, что у маменьки связано с Гордшё множество радостных воспоминаний, но все равно не в маменькином обычае так горько плакать из-за каких бы то ни было светлых воспоминаний.
— Первые годы после свадьбы мы жили в Гордшё и только после смерти моего батюшки переехали сюда, в Морбакку.
Я лишь качаю головой, в знак того, что ничегошеньки не понимаю.
— Тебе непонятно, что маменьке твоей очень не по душе дядино намерение продать?
Ну, кое-что мне понятно, однако не вся взаимосвязь.
— Почему дядя Калле должен продавать? — спрашиваю я.
— Говорит, что, оставаясь здесь, каждый год теряет деньги. Кузницу он давным-давно прикрыл, а сельским хозяйством не проживет. Маменька считает, ему надо бы наладить лесопильню, кирпичный заводик и мельницу, но он опасается, ненадежно, мол, это. Говорит, нас ждут скверные времена.
При этих папенькиных словах я вспоминаю, о чем разговаривали на пристани дядя Уриэль и дядя Шенсон. Помнится, дядя Уриэль сказал, что вся Фрюкенская долина падет.
Я зажмуриваю глаза и вижу, как дрожит земля и большие господские дома падают один за другим. Вот падают Роттнерос, и Скарпед, и Эйервик, и Стёпафорс, и Лёвстафорс, и Юллебю, и Хельгебю. Херрестад уже рухнул, а Гордшё шатается. И я начинаю понимать, чего боится маменька.
Пока я стою зажмурив глаза, папенька трогает меня за руку.
— Послушай, доченька! — говорит он. — Сходи-ка в гостиную, приоткрой дверь спальни да посмотри, успокоилась ли маменька.
Я конечно же иду, хотя невольно удивляюсь, отчего папенька не идет сам.