Девственницы-самоубийцы
Шрифт:
Преподобный Пайк говорил о христианском понимании смерти и возрождения, основывая свои философствования на зыбкой почве душераздирающей утраты, постигшей его в колледже, когда бейсбольная команда, в которой он играл, не сумела пробиться в дивизион. Мистер Тоновер, преподававший у нас химию и до сих пор живший с матерью, мало что мог сказать на тему дня и вместе с учениками готовил ореховые леденцы на химических горелках. Другие классы, разбившись на группы, занялись игрой, по правилам которой каждый участник должен был вообразить себя тем или иным произведением архитектуры. «Если бы ты был зданием, — вопрошал ведущий, — то каким именно?» Игрокам пришлось в мельчайших подробностях описывать конструкцию этих строений, чтобы затем самим же предложить способ ее усовершенствовать. Сестры Лисбон, порознь разведенные по отдельным классам, отказывались играть и постоянно отпрашивались в туалет. Никто из учителей не решился настаивать на их участии, так что День скорби оказался посвящен исцелению душевных ран тех, у кого и ран-то никаких не было. Несколькими часами позднее Бекки Толбридж видела сестер Лисбон, всех вместе, в уборной для девочек в Научном крыле. «Они втащили туда стулья из коридора и просто сидели
Миссис Лисбон так и не узнала о Дне скорби. Ни муж, ни дочери не заговаривали об этом, вернувшись из школы в тот день. Разумеется, мистер Лисбон присутствовал на общем учительском собрании, когда миссис Вудхаус поставила свою идею на голосование, но учителя по-разному описывают его реакцию. Мистер Родригес вспомнил, как «он покивал, но не сказал ни слова», тогда как мисс Шаттлворт уверяла, будто он ушел с собрания вскоре после начала и больше не возвращался. «Мистер Лисбон даже не слышал о Дне скорби. Ушел в растерянности и в зимнем пальто», — сказала она, по обыкновению ставя нас в тупик своими излюбленными риторическими вывертами (зевгма, в данном случае), что нам пришлось назвать, прежде чем мы смогли покинуть ее общество. Когда мисс Шаттлворт вошла в кабинет, где собиралась побеседовать с нами, мы встретили ее стоя, как всегда; невзирая на то что мы уже достигли среднего возраста, а некоторые успели и облысеть, она все еще обращалась к нам «дети», как давным-давно у себя в классе. На столе у нее все еще красовались гипсовый бюст Цицерона и поддельная греческая ваза (которую мы подарили ей в день выпуска), а сама она по-прежнему казалась умницей и всезнайкой, давшей почему-то обет безбрачия. «Думаю, мистер Лисбон узнал о приближении Dies Lacrimarum, [21] только когда подготовка уже шла полным ходом. Во время второго урока я проходила мимо его кабинета, и он сидел на своем стуле у доски, что-то рассказывая. Едва ли у кого-то хватило духу порекомендовать ему посвятить занятие известной теме». Действительно, по прошествии времени мистер Лисбон смог лишь смутно припомнить школьный День скорби. «Спросите лучше что-нибудь про десятичные дроби», — попытался пошутить он.
21
День скорби (лат.).
Еще долго многочисленные попытки заговорить с сестрами Лисбон о самоубийстве Сесилии ни к чему не приводили. Миссис Вудхаус посчитала, что День скорби послужил жизненно важной цели, да и многие учителя выражали удовлетворение тем, что окутывавший тему занавес молчания был все-таки сорван. В школьном штате появилась и была занята должность психолога; раз в неделю эта женщина вела прием в медицинском кабинете, и любой ученик, у которого возникало желание поговорить на волнующие его темы, мог пойти туда и облегчить душу. Сами мы не были там ни разу, но каждую пятницу заглядывали в кабинет, чтобы поглядеть, не явился ли к психологу кто-то из сестер Лисбон. Звали психолога мисс Линн Килсем, но спустя год, уже после последнего самоубийства, она исчезла в неизвестном направлении, никому не сказав ни слова. Позже выяснилось, что ее диплом социального работника был подделан; уже никто не знал толком, кем она была, действительно ли ее имя было Линн Килсем и куда она делась. В любом случае, школьный психолог числится в списке тех немногих, кого мы не сумели разыскать годы спустя. Ирония судьбы заключается еще и в том, что мисс Килсем, по всей вероятности, могла бы сообщить нам нечто интересное. Ибо, судя по всему, девушки все же общались с ней каждую пятницу, хотя мы и не сталкивались с ними в медицинском кабинете, зайдя туда под благовидным предлогом, чтобы получить аспирин или лейкопластырь. Записи о пациентах, которые вела мисс Килсем, были утрачены из-за пожара, уничтожившего медицинский кабинет пятью годами позже (причиной послужил электрический кофейник со старым проводом-удлинителем), и точной информации о проходивших там сеансах мы не имеем. Тем не менее Маффи Перри, консультировавшаяся у мисс Килсем по вопросам психологии спорта, часто заставала в кабинете Люкс или Мэри, а иногда и Терезу с Бонни заодно. По причине беспорядочных слухов о том, что после замужества Маффи сменила фамилию, мы и сами разыскали ее с превеликим трудом. Кое-кто говорил, что теперь ее зовут Маффи Фривальд, другие возражали: Маффи фон Рехевитц; но когда мы все же отыскали ее (она ухаживала за редчайшими орхидеями, которые ее бабушка завещала Ботаническому саду острова Бель-Айл), она твердо заявила, что звать ее Маффи Перри, и точка, как во времена ее былых триумфов на полях хоккея с мячом. Вообще-то поначалу мы не узнали Маффи в духоте теплицы, под гроздьями хищных вьюнков и ползучих лиан, так что нам пришлось выманить ее под специальную лампу, поощрявшую рост зелени, чтобы отметить морщины и следы неумеренного аппетита на ее лице, равно как и вопросительный знак, в который согнулась ее некогда прямая спина хоккейного форварда; тем не менее контраст белых зубов с ярко-красными деснами был по-прежнему разителен. Очевидный упадок самого острова Бель-Айл в немалой степени послужил тому, с каким недоверием и грустью мы согласились признать свою бывшую учительницу в этой пожилой женщине. Крошечный овальный островок, вытянувшийся между Американской империей и мирной Канадой, запомнился нам таким, каким он был многие годы назад, с его приветствовавшей новоприбывших бело-красно-синей клумбой в виде государственного флага, с радостным плеском его фонтанов, с европейской чинностью его казино, с тропами для верховых прогулок, шедшими сквозь лес, где деревья были согнуты в гигантские луки как это делали индейцы, расставляя силки. Времена изменились, и теперь к заваленным мусором пляжам острова, где дети удили рыбу на оторванные от пивных банок ушки, неопрятными клочьями сбегали остатки былых газонов. Со стороны некогда ярких павильонов летели ошметья сухой краски. Питьевые фонтанчики вырастали из грязных луж, подойти к которым можно было только по осколкам кирпичей. Гранитное лицо стоявшего у обочины памятника герою Гражданской войны оказалось забрызгано черной краской из пульверизатора… Миссис Хантингтон Перри передала свои призовые орхидеи Ботаническому саду до массовых протестов, когда муниципалитеты еще распоряжались огромными суммами. Но после ее смерти истощение налоговых фондов заставило руководство пойти на сокращение штата: в год увольняли по одному опытному садовнику, так что растения, пережившие путешествие на остров из экваториальной полосы и какое-то время процветавшие в этом насквозь фальшивом раю, теперь зачахли; таблички с аккуратными надписями на латыни заросли сорной травой, а искусственное солнце вспыхивало только на пару часов в сутки. Единственным оставшимся на своем посту устройством оставался генератор пара, замутивший наклонные окна теплицы каплями-бусинками и заполнивший наши ноздри влагой и сладким смрадом гниения.
Общий упадок как раз и заставил Маффи Перри вернуться на остров. Бабушкины «лебединые» орхидеи едва не погибли от пересушки, насекомые-паразиты обосновались на всех трех ее восхитительных дендробиумах, а стоящие в ряд крохотные масдеваллии, чьи пушистые фиолетовые лепестки будто с капелькой крови на кончиках миссис Хантингтон Перри вывела самолично при помощи сложнейшей гибридизации, могли показаться непосвященному кустиками дешевых анютиных глазок. Ее внучка добровольно пожертвовала цветам все свое время, но от нее же мы и узнали, что все попытки вернуть им прежнюю славу бесполезны, все усилия тщетны. Цветы не способны расти в подвальных условиях. Да и набеги хулиганья сводят на нет все труды: юнцы перелезают через забор, носятся по теплице и вырывают растения из земли просто забавы ради. Одного из вандалов Маффи ранила попавшейся под руку садовой лопаткой. Отнюдь не сразу нам удалось перевести разговор на иные предметы, далекие от треснувших стекол, мусорных куч, не желающих платить за свои визиты посетителей и гнездящихся в египетском камыше крыс. Мало-помалу, однако (не переставая капать из пипетки на задранные вверх мордочки орхидей чем-то очень похожим на простое молоко), она открыла нам, как именно выглядели сестры Лисбон в приемной мисс Килсем. «На первых сеансах они так и оставались подавленными. У Мэри были эти огромные круги под глазами. Как прорези маски». Маффи Перри все еще могла возродить в памяти царивший в медкабинете запах антисептика; он внушал ей суеверный страх, и с тех пор она полагала, что именно так пахло горе девушек. Когда она появлялась в кабинете, сестры обычно уже собирались уходить — с опущенным долу взором, с развязанными шнурками, — но они ни разу не забыли прихватить мятную конфетку с подноса, который медсестра ставила на стол у двери. Девушки выходили, оставляя мисс Килсем под тяжестью рассказанного. Обычно она сидела, покачиваясь, с закрытыми глазами за столом, вдавив в виски большие пальцы, и была в состоянии говорить лишь через несколько минут. «Я всегда подозревала, что мисс Килсем была единственной, кому они доверились, — сообщила нам Маффи. — Уж не знаю, что их толкнуло. Может, поэтому она и уехала».
Доверяли сестры мисс Килсем или нет, еженедельная терапия имела явные результаты. Почти сразу у девушек поднялось настроение. Входя в кабинет в условленное время, Маффи Перри нередко слышала, как они смеются или возбужденно болтают. Изредка мисс Килсем приоткрывала окно и наперекор всем школьным правилам покуривала с Люкс, или же девушки разоряли поднос с леденцами, разбрасывая обертки по всему столу.
Мы и сами заметили перемену. Усталость уже не сквозила в каждом движении сестер Лисбон. В классе они реже стали смотреть в окно, чаще поднимали руки и отвечали. Девушки моментально забыли о приставшем к ним клейме и вновь окунулись в школьную жизнь. Тереза посещала собрания научного кружка, проходившие в невеселом классе мистера Тоновера, среди столов с огнеупорным покрытием и темных глубоких раковин по стенам. Два вечера в неделю Мэри помогала некоей разведенной даме шить костюмы для школьного спектакля. Бонни даже заглянула на одно из христианских собраний в доме Майка Фиркина, который стал впоследствии миссионером и умер от малярии где-то в Таиланде. Люкс попробовала силы в школьном мюзикле, и поскольку Оджи Кент влюбился в нее, а режиссер постановки мистер Олифант влюбился в Оджи Кента, она получила маленькую роль в хоре, пела и танцевала так, словно была вполне счастлива. Распланированные мистером Олифантом мизансцены вечно заставляли Люкс выходить на сцену в тот миг, когда с нее сходил Оджи. Кент признался потом, что за все время репетиций ему так ни разу и не удалось утащить Люкс в темноту за кулисами или завернуться с нею в занавес. Само собой, четырьмя неделями позднее, после окончательного заточения сестер в родительском доме, Люкс перестала являться на представление, но все, кто видел спектакль, согласились, что Оджи Кент распевал пронзительным, ничуть не примечательным голосом и явно больше интересовался собственной персоной, чем девушкой из хора, отсутствие которой на сцене решительно никому не бросилось в глаза.
К этому времени осень окончательно утратила краски и затянула небо сталью. Планеты в классе мистера Лисбона ежедневно продвигались на несколько дюймов, и, если задрать голову, становилось ясно, что Земля отвернула голубой лик от Солнца, устремившись по собственной темной дорожке, проложенной в космической пустоте, — туда, где в углу потолка слабо шевелились серые клочья паутины, недосягаемые для метел уборщиц. По мере того как летняя щедрость отходила в область воспоминаний, само лето обретало нереальность, и в итоге мы вовсе потеряли его след. Призрак бедняжки Сесилии возникал в нашем сознании в странные моменты, чаще всего при утреннем пробуждении или же при долгом взгляде на струящиеся по ветровому стеклу потоки воды: подернутая дымкой загробного мира, она материализовывалась в своем старом подвенечном наряде. Но затем кто-то выключал будильник, или радио выплевывало популярную песенку, и мы с явственно различимым щелчком возвращались к реальности. Другим удалось избавиться от воспоминаний о Сесилии даже с еще большей легкостью. В их разговорах ее имя упоминали для того лишь, чтобы подтвердить проницательность говорившего: да, они давно уже подозревали, что добром это не кончится, и, далекие от того, чтобы воспринимать девочек Лисбон как единый организм, особо выделяли Сесилию; она всегда держалась немного в стороне, этакая ошибка природы. Мистер Хиллер выразил общее впечатление того времени: «Девушек ждало большое, яркое будущее. А та, другая, могла только окончательно помешаться». Мало-помалу люди перестали судачить о таинственном самоубийстве Сесилии Лисбон, предпочитая видеть в нем самой судьбой предрешенную неизбежность или нечто такое, о чем следует забыть как можно скорее. Хотя миссис Лисбон продолжала оставаться в тени, в редких случаях покидая дом и заказывая продукты, никто не выражал ей свое неодобрение, а некоторые даже сочувствовали. «Больше всех мне жаль мать, — заявила миссис Юджин. — Только и думает небось, что могла что-то сделать, но не сделала». Что же до страдающих, с трудом возвращающихся к жизни девушек, то их статус в школе даже повысился, как это было с родственниками Кеннеди. В автобусе дети вновь подсаживались к ним вплотную. Лесли Томпкинс попросила у Мэри щетку, чтобы обуздать отросшие непокорные рыжие волосы. Джулия Уинтроп курила с Люкс в раздевалке и, по ее словам, приступы трясучки больше не повторялись. День за днем сестры понемногу оправлялись от потери.
Именно в этот период сложного, медленного выздоровления Трип Фонтейн сделал очередной ход. Не посоветовавшись ни с кем и даже не признавшись Люкс в своих чувствах, Трип вошел в кабинет мистера Лисбона и вытянулся в струнку у преподавательского стола. Ему удалось застать мистера Лисбона в одиночестве; тот сидел на вращающемся стуле и безучастно разглядывал планеты, застывшие над головой. Молодецкий вихор поднимался над его седеющими волосами.
— Сейчас четвертый урок, Трип, — устало сказал он. — Я жду тебя на пятый, не раньше.
— Сегодня я не могу думать о математике, сэр.
— Вот как?
— Я пришел сказать, что мои намерения в отношении вашей дочери абсолютно честны.
Брови мистера Лисбона поползли вверх, но в остальном лицо его осталось бесстрастным — так, словно бы ему приходилось выслушивать подобные заявления от учеников по шесть, а то и по семь раз на дню.
— И о какого же рода намерениях идет речь? Трип аккуратно составил вместе носки ботинок.
— Я хочу пригласить Люкс на школьный бал.
Выслушав это, мистер Лисбон предложил Трипу присесть и следующие несколько минут терпеливо объяснял, что у них с женой заведены определенные правила, которые касаются всех дочерей без исключения, и изменить эти правила в отношении старших девушек он не в силах, не говоря уже о младших. Но даже если бы он и захотел предпринять что-то в этом роде, то жена не позволила бы ему, ха-ха, впрочем, если Трип пожелает, то может прийти и провести еще один вечер у телевизора, но это не даст, ни в коем случае не даст ему права вывести Люкс из дому, а уж тем более усадить ее в машину и куда-то увезти. Трип рассказал нам, что мистер Лисбон говорил с поразительными сочувствием и симпатией, будто бы и сам еще не запамятовал присущую отрочеству тупую боль пониже пряжки брючного ремня. Трип ясно увидел также, насколько изголодался мистер Лисбон по сыновьям, поскольку во время разговора тот встал и трижды сильно хлопнул Трипа по плечу.
— Боюсь, такова политика нашей семьи, — в итоге сказал он.
Перед внутренним взором Трипа Фонтейна с треском захлопнулись ворота крепости. Затем он заметил семейное фото на столе мистера Лисбона. Люкс стояла на фоне «Чертова колеса» в парке аттракционов и держала в красном кулачке печеное яблоко, в полированном боку которого отразились складки детского жирка под ее подбородком. Один из уголков обметанного сахаром рта разлепился, открывая одинокий зуб.
— А что если нас будет много? — вопросил Трип Фонтейн. — Если ребята пригласят и других ваших дочерей? И если мы вернем их домой к любому названному вами часу?