Девяносто третий год (др. перевод)
Шрифт:
В Конвенте было также немало смеха и шуток. Например: Лекуантр: «Священник Шан-Дебу жалуется на то, что его епископ Фоше запрещает ему жениться». Голос: «Я не возьму в толк, почему Фоше, имеющий сам любовниц, желает мешать другим иметь жен». Другой голос: «Ну, так и ты возьми себе любовницу, поп!» Публика, наполнявшая галереи, также вмешивалась в разговоры, обращаясь к депутатам на «ты». Однажды депутат Рюан {339} входит на ораторскую трибуну, он был кривобок, кто-то из публики крикнул ему: «Повернись толстой щекой направо!» Вообще толпа позволяла
Однажды Робеспьер говорил целых два часа, все время глядя на Дантона то прямо ему в глаза, что не предвещало ничего хорошего, то исподлобья, что было еще хуже. Он закончил свою речь следующими зловещими словами: «Интриганы, взяточники, изменники — известны; они в этом собрании. Они слышат нас, мы видим их, мы не спускаем с них глаз. Пусть они поднимут глаза кверху, и они увидят над собою меч правосудия; пусть они заглянут в свою совесть, и они увидят там свой позор. Пускай они остерегаются». Когда Робеспьер закончил, Дантон, прищурив глаза, откинувшись головою назад и глядя на потолок, стал напевать сквозь зубы:
Руссель прекрасно речи говорит, Но еще лучше, если он молчит.По собранию то и дело проносились слова: «Заговорщик!», «Убийца!», «Негодяй!», «Изменник!», «Умеренный!» Иные доносили друг на друга, обращаясь к стоявшему тут же бюсту Брута, бросая вокруг себя свирепые взгляды, грозя кулаками, вынимая из карманов пистолеты, выхватывая из ножен кинжалы. Слово «гильотина» слышалось каждую минуту. Страсти были накалены до крайности; в собрании было не меньше восемнадцати священников, подавших голоса за казнь короля. Словом, собрание напоминало собою клубы дыма, подхватываемые и разносимые по воздуху ураганом.
XI
Да, умы уносились ветром, но то был ветер, способный творить чудеса. Быть членом Конвента значило быть одной из волн океана. В Конвенте чувствовалось присутствие чьей-то воли, но воля эта была ничья. Этой волей была идея — идея неукротимая и безграничная, дувшая в потемках словно из зенита. Эта-то идея и называется революцией. Проносясь над собранием, она валила с ног одного и поднимала в воздух другого; она уносила одного в брызгах пены и разбивала другого об утесы. Эта идея знала, куда она катится, и гнала перед собою все и всех. Приписывать революцию людям — это все равно, что приписывать прилив волнам.
Революция — это проявление деятельности неизвестного. Назовите это проявление хорошим или дурным, смотря по тому, обращаете ли вы ваши взоры к будущему или к прошлому, но не приписывайте ее тому, кто ее произвел. Она — общее дело великих событий и великих личностей, но в большей мере первых, чем последних. События тратят, люди расплачиваются; события предписывают, люди — подписывают. 14 июля подписано Камиллом Демуленом, 10 августа подписано Дантоном, 2 сентября подписано Маратом, 21 сентября подписано аббатом Грегуаром, 21 января подписано Робеспьером; но и Демулен, и Дантон, и Марат, и Грегуар, и Робеспьер во всех данных случаях являются только простыми
Ввиду этого таинственного сочетания благотворных и вредных явлений возникает извечный вопрос истории: «почему?», на что возможен только один ответ: «потому». Эти периодические катастрофы, приносящие с собой разрушение, но в то же время и оживляющие цивилизацию, неудобно рассматривать в подробностях. Порицать или хвалить людей за результаты — это почти то же, что порицать или хвалить цифры слагаемых за полученную в итоге сумму. То, что должно проходить, — проходит, то, что должно дуть, — дует. После бури небо снова проясняется. Истина и справедливость остаются поверх революции, подобно тому как звездное небо остается раскинутым над бурей.
XII
Таков был этот Конвент, этот укрепленный лагерь рода людского, против которого разом ополчились все поборники тьмы, этот сторожевой огонь, зажженный для освещения осажденных идей, этот громадный бивуак гениев, разбитый над пропастью. В истории невозможно найти ничего подобного этой группе людей, одновременно законодателей и черни, трибунала и улицы, ареопага и рынка, судей и подсудимых.
И теперь, по прошествии восьмидесяти лет, каждый раз, когда уму человека, кто бы он ни был, историк или философ, представляется Конвент, человек этот останавливается и размышляет. Да и невозможно не остановиться с полным вниманием пред этой громадной процессией теней.
XIII. Марат на сцене
На следующий день после свидания в кофейне Марат отправился в Конвент.
В числе членов Конвента был маркиз-якобинец Луи де Монто, который впоследствии подарил Конвенту стенные часы, украшенные бюстом Марата. В то время, когда Марат входил в зал, Шабо подошел к Монто и сказал ему: «Бывший».
— На каком основании ты называешь меня бывшим? — спросил Монто.
— Да разве ты не был маркизом?
— Никогда! Отец мой был солдатом, дед мой был ткачом.
— Ну, рассказывай нам сказки, Монто!
— Моя фамилия вовсе не Монто, а Марибон!
— Ну, Марибон так Марибон! Для меня все равно.
И он пробормотал сквозь зубы:
— Удивительно, как нынче все стали открещиваться от титула маркиза!
Марат остановился в левом проходе, глядя на Монто и Шабо. Каждый раз, когда Марат входил в Конвент, поднимался гул, напоминающий отдаленный шум моря; вблизи же его все молчало. Марат не обращал внимания на этот шум, презрительно относясь к «кваканью болота».
В полутьме нижних скамеек указывали друг другу на него пальцами Конпэ из Уаза, Прюнель, епископ Виллар {340} , впоследствии ставший членом Французской Академии, Бутру {341} , Пети, Плэшар, Боннэ {342} , Тибодо {343} , Вальдрюш.
— Гляди-ка — Марат!
— Он, значит, не болен?
— Конечно, болен, если он явился сюда в халате!