Девять девяностых
Шрифт:
— Я могу вам еще чем-то помочь? — спросила Майя, когда они выпили — Макс в полглотка, славистка — медленно, растягивая по капельке, — горький кофе, похожий с виду на жидкий гудрон. Чувствовалось, что Хлебников встал между ними навсегда — как непреодолимое препятствие. Максим решил убрать поэта с дороги и пальнул наугад:
— А чем вы еще занимались в университете? Кроме стихов?
Попал.
Майя улыбнулась — зубки у нее были красивые, белые и не напоминали ни о каких буквах.
— Ой, ну я еще писала одну интересную работу — прозопопея у Есенина.
Перов
Вернувшись, девушка бросила на стол пару монет, а потом хлопнула себя по лбу:
— Ах да!
И вынула из сумки объемный картонный пакет.
— Пересчитайте.
— Ну не здесь же!
— А где?
— Пойдемте ко мне в гостиницу.
Майя посмотрела на Перова в упор. Было в ее взгляде что-то опасное и в то же время жалкое. Левой рукой она пыталась незаметно расстегнуть пуговицу на поясе брюк — чтобы не впивались в живот, по всей видимости.
Когда заговорила снова, голос у нее был охрипший.
Архип осип, Осип охрип, подумал Максим.
— Что ж… если вы настаиваете.
Сигов строго велел ему пересчитать все деньги, до последнего доллара.
Славистка положила пакет обратно в сумку и снова тряхнула волосами — будто опустила занавес.
По дороге в гостиницу она беспощадно болтала — и напомнила Максу турбовинтовой Ил-62, который, по рассказам туристов, беспощадно тарахтел, пока летел до Кипра шесть с половиной часов с посадкой в Астрахани. От коротенькой прогулки с Майей конь устал больше, чем от целого рабочего дня. Даже каменный святой, и тот смотрел ему вслед с сочувствием. Но когда до «Адлера» оставалось всего ничего, Майя вдруг вскрикнула и схватила Макса за руку.
— Гук маль! Та афиша, видите? Выставка! Искусство душевнобольных! Это так интересно, вы будете в восторге. Это так близко русским! Я приглашаю.
И потянула его в какой-то узкий переулок, напомнивший Максиму щель за пианино, стоявшим дома. Туда однажды провалилась родительская свадебная фотография в рамке из металлических шариков — да так и осталась там. Макс пытался вытащить ее хоккейной клюшкой, но рамка, словно живая и раненая, отползала от него всё дальше и дальше. Мама сказала, пусть лежит там хоть до второго пришествия морковкина заговенья.
Майя вдруг замолчала, но руку его так и не выпустила, хотя они с трудом помещались в этом переулке — швейцарка была все-таки слишком уж тучной.
Афиша мелькнула впереди еще раз, словно указатель, — и вот Майя уже ведет его на второй этаж нового здания, которое очень старалось выглядеть старым. Максим вертел головой, пока Майя покупала билеты и болтала по-немецки с кассиршей. Немецкий язык был похож на шум трещоток и шипение масла на сковородке. Бедный Перов опять хотел есть — но на обед сегодня было искусство.
«Съел молодец тридцать три пирога с пирогом, да все с творогом», — думал Максим. Будто командир поверженного войска, он с тоской обвел взором поле боя, тесно завешанное
— Это работы Элоизы, — объяснила Майя. Она так жадно смотрела на картины, что Максим совсем загрустил. И всё же слышал какой-то частью слуха, что Элоиза — знаменитая шизофреничка, ее работы всерьез выставляются, и смеяться над ними может только совсем неразвитый зритель.
Максиму Перову нравилось творчество художников-передвижников, а мама любила импрессионистов. Красно-розовые рисунки Элоизы, вероятно, смогли бы заинтересовать Олега Игоревича, но его здесь не было. А Макс видел в них только отражение своего старого страха — безумия.
Почти в каждом рисунке Элоиза изображала обнаженную женскую грудь — она у нее всегда получалась похожей на пончики с кремом. Или на совиную морду. Макс подумал, что в детстве художницу, возможно, напугала обнаженная женская грудь — но делиться мыслями с Майей не стал. Она застывала подолгу перед каждым рисунком, мучение всё длилось. В конце концов швейцарка насмотрелась на эти рисунки и сама стала красной, как будто сошла с одного из них. В галерее было очень жарко.
— Пойдемте, — неохотно сказала Майя. — После таких сильных визуальных переживаний я не всегда могу говорить. Простите.
Через десять минут они уже сворачивали с набережной к «Адлеру». Из ресторана несся веселый, похожий на лай женский хохот. Максим тут же вспомнил свою беду:
— Майя, вы можете поговорить с администратором? В номере рядом со мной кто-то смеется всю ночь.
— Конечно, я поговорю. Можете не волноваться об этом.
Она действительно принялась беседовать с администратором — теперь на смену заступил блондин с осветленной, как носили лет пять назад, челкой. Блондин сосредоточенно хмурился, слушая Майю, а Максим в изначальном смысле слова немцем сидел на диванчике, разглядывая картину в раме. Там был изображен конь чистых кровей и пышных статей. Каждый мускул был прорисован художником так любовно, что картина могла сойти за учебное пособие для ветеринаров.
— На йа, можно идти в номер.
— А что он сказал?
— Сказал, что рядом с вами никто не живет. Там темная комната, кладовка, которую открывают очень редко.
— Но там смеются!
— Максим, вы впервые за границей, и сразу — в Швейцарии. Я думаю, вы слегка возбудились из-за этого.
Или она не слишком хорошо знала русский, или, напротив, знала его слишком хорошо.
— То есть комнату мне не поменяют?
— Сейчас я поднимусь вместе с вами, и мы послушаем, кто и как там смеется. А потом примем решение, гут?