Девятьсот семнадцатый
Шрифт:
Запомните. Мы, офицерское и, главным образом, дворянское сословие, выросли вместе с царем и монархизмом.
Мы научены служить престолу во имя его идей, чести, достоинства. Если рухнет императорский дом, рухнем и
мы. Плохого царя свергли, раздобудем хорошего царя. Только так может стоять проблема. Мы не доросли до
республики. Притом нужно кончать войну, иначе взбунтовавшаяся чернь разольется в море анархии, а от нас
останется одно грустное воспоминание.
— Кто это?..
—
— Царский холуй.
— Оставьте, как не стыдно!
— Свобода только робко стучится к нам, а вы ее пугаете.
Со всех сторон посыпались негодующие возгласы. Но неведомый скептик точно из подземелья бросал:
— Свобода нам не нужна. С каких это пор офицерам его величества понадобилась свобода?
— Как! Почему?
— Что он мелет!
— Свобода нам не нужна, господа офицеры. Потому не нужна, что мы и так свободны. Свобода нужна
черни. Трудовые слои тоже не особенно в ней нуждаются.
— Монархист. Держиморда! — вдруг изо всех сил закричал Соколов. Его выкрик породил целую бурю
резких возгласов.
— Штабная крыса!
— Вы все подхалимы!
— Себе посты порасхватали. А тех, кто способное, высылаете на фронт, в окопы.
— Шкурники!
— Это, наверное, штабист.
— Моих детей не приняли в кадетский корпус, — не дворянин.
— Разве нам была свобода?
— Из тех, наверно, кто нашей кровью зарабатывал себе благополучие.
— Моя семья нищенствует, а они вагонами награбленное домой отсылают.
— Им и оклады и все.
— Награды наши прикарманивают.
— Пятки лижут. А тут каждый день рискуешь жизнью, и никто не заметит.
— Взяточники!
— Не подмажешь, — по способностям часть не дадут.
— Лихоимы! Воры!
Шум поднялся и галдеж необыкновенные. Местами крики перешли в исступленный плач, местами в
площадную ругань.
На шум пришел санитарный врач главного поезда, молодой офицер с угреватым лицом. Не без труда ему
удалось успокоить взволновавшийся офицерский вагон.
*
Сергеев лежал и напряженно думал, силясь разобраться и усвоить все, что услышал. Он не понимал,
почему все эти раненые офицеры, принимавшие присягу, устроили такой шум и галдеж, когда услышали слова
свободы и революции.
Что царя можно было свергнуть, оп допускал, но и то с трудом. Во-первых, царь — божий помазанник, а
во-вторых, имеет много войска, но, может быть, бог разгневался и отвернулся, а войско взбунтовалось. Вот и
свергли. Но как понять, что в России революция? Революция — значит общественный переворот. Но царя уже
свергли, а революция продолжается. Кого же еще свергать станут? Кутящих и бездарных штабистов, не
умеющих воевать? Тогда понятно,
В его воображении быть свободным — это значило в три, в четыре утра вернуться домой, вопреки
желаниям и просьбам родителей, прокутить в карты и задолжать. Пошутить над старшими, на манер того, как
это однажды проделал он.
Будучи реалистом, до своего поступления в консерваторию, он с товарищами по училищу любил
дразнить учителя математики, подслеповатого старика, высунутым языком.
И теперь быть свободным, по его представлению, это значило иметь право безнаказанно показывать язык
кому-нибудь из старших. Ни о какой другой свободе Сергеев никогда не мечтал, так как не слышал ничего, не
знал о ней и не имел этой надобности.
— Из свободы нам шубу не сшить, — вспомнил он циничную фразу неизвестного офицера,
протестовавшего против революции.
Сергееву было жаль царя, с такой прекрасной золотой короной на голове и так красиво умевшего писать:
“Мы, милостью божией Николай второй, государь всея Руси, великий царь польский, князь финляндский и пр.,
и пр., и пр.”.
“Вот тебе и божией милостью”. Сергееву взгрустнулось.
Чья-то тень склонилась над ним. Был вечер. В вагоне, под мягкими абажурами, горели электрические
лампы, стояла тишина, нарушаемая лишь изредка вздохами и стонами тяжело раненых. Тень отбрасывала
фигура врача, наклонившегося над ним.
— Как себя чувствуете?
— Благодарю, хорошо.
Проходил обычный вечерний обход. Врач, поговорив с ним с минуту, повернулся к Соколову. А сестра,
сопровождавшая его, точно заговорщица, низко нагнулась над Сергеевым и тихо сказала:
— Господин поручик, вам кланяется сестра Чернышева.
У Сергеева захватило дыхание.
— Где она, откуда она знает, что я здесь?
— Она в этом поезде эвакуируется вместе с вами.
— Что с ней? Ради бога…
— Ничего особенного. Простудилась и, как видно, туберкулез.
— Ах… Привет ей. Привет передайте. Скажите, что я просил, чтобы она зашла. Будьте так добры,
сестрица… Хорошо?
— Успокойтесь. Скажу.
Мысли Сергеева запрыгали, как кузнечики на поле.
“Она помнит обо мне. Может быть, она знает, что я произведен… Награжден Георгием третьей степени.
Наверное, знает… Ах, как хорошо”.
Сергееву хотелось петь, плясать, обнять кого-то, поделиться с кем-либо своей большой радостью.
Повернув голову к Соколову, он увидел, что тот тоже не спит и с преображенным сияющим лицом смотрит в его
сторону.
— Хорошо, господин подпоручик. Как отлично, что мы с нами живы.