Дездемона умрет в понедельник
Шрифт:
— Не знаете, стало быть. Таню нашу убили.
Глава 8
— Как? Когда?
— Задушили. Дома у нее. Нынче ночью.
— Господи! Наверное, шпана какая-нибудь. Столько сейчас квартирных грабежей…
— У нее ничего не взяли. Пришли, задушили и дверь прихлопнули, — пояснила Лена. — Сегодня утром стали репетировать, а ее нет. Мумозин разорался, грозил уволить за прогулы. В конце концов послал Витю с Эдькой Шереметевым за ней. Приезжают — дверь заперта. Соседи говорят, вроде, не выходила. За дверью тихо. А главное, белый день — а у нее во
Настя испуганно задергала самоваровский рукав:
— И что же теперь? Моего спектакля не будет?
— Почему же не будет? — успокоила ее Лена. — Театр-то не сгорел. Так, заминка на пару дней.
Владимир Константинович Мумозин не забыл включить розовую лампу и проделать перед Настей несколько шикарных режиссерских почесываний. Но они на сей раз неважно ему удались. Художественный руководитель был выбит из колеи случившимся. Ирина Прохоровна безмолвно возвышалась в углу.
— Как же, как же, сказку надо делать! — повторял Мумозин. — Жизнь продолжается: каникулы на носу, касса пуста, нужен глубокий и целомудренный… Но с этим — к Шехтману, к Шехтману! Деньги?.. Нет, не могу сегодня об этом. Я не в силах, господа!
Смертью Тани Владимир Константинович был не столько потрясен или огорчен, сколько обижен. Он нервно двигал бородой и вздыхал:
— Подумать только! И это в русском реалистическом театре! Невероятно… Хотя… Должно, должно было этим кончиться!
Он быстро оглянулся — очевидно, чтобы убедиться, нет ли поблизости бешеного Геннадия Петровича — и продолжал тихонько:
— Увы, должно было чем-то подобным кончиться, ибо она… — он снова оглянулся, — была глубоко аморальна. Ее бесчисленные любовники… Увидите, это кто-то из них! Не хочу ни на кого бросать тень, но вчерашняя выходка господина Карнаухова — я имею в виду Геннадия Петровича — ясно свидетельствует о крайней неуравновешенности. Не так ли, Ирина Прохоровна?
Та кивнула фиолетовой головой. Самоваров вгляделся в ее лицо, тоже фиолетовое и без малейших следов былой красоты, и поразился, как вообще кто-то когда-то мог на ней жениться, не говоря уже о миловидном Мумозине. Сам Самоваров сильно уступал Владимиру Константиновичу в красоте, но со вчерашнего вечера обладал такой прелестью, как Настя, которая и в сто лет не уподобится груболицей Ирине Прохоровне. «Это я, урод, должен был жениться на такой фиолетовой», — с тоской подумал Самоваров и вдруг вспомнил вчерашнюю драку Геннадия Петровича, его страдальчески блиставшую лысину, его обиды, его бессильный рев над молодой, прекрасной, равнодушной Таней. Ужас объял его. «Что я делаю!» — ахнул он и, не дослушав Мумозина, потащил Настю в коридор, где совсем по-карнауховски прижал ее локтем к стенке.
— Настя, оставь меня! — зашептал он. — Ты слишком молода, а я старый, я урод, я умру, когда ты наконец рассмотришь и бросишь меня!
Настя беспомощно заморгала:
— Ты что, с ума сошел? У тебя есть другая?
— Нету никого.
— Зачем же ты тогда говоришь всякие ужасные вещи?
Это последнее было, конечно, ерундой. Не то что она, а даже сам он, урод, до позавчерашнего дня и думать забыл о ней и об Афонине, но нынче ночью она придумала про эти четыре года и теперь сама в это поверила. Или изо всех сил хотела поверить. Она заплакала, повисла у него на шее, и он понял, что она может бросить его в любую минуту, а он ее — никогда.
За их спинами послышалось возмущенное покашливание. Они оглянулись и увидели вчерашнего деда, который советовал Самоварову пить воду и не дышать. Дед нес из фойе улыбающийся портрет Тани, снятый с актерской стенки, наверное, для того, чтобы приспособить его для траурных целей.
— Сраму нет совсем, — внушительно и брезгливо пробурчал дед. Самоваров покраснел. Может, лучше пока в Юрочкином цветнике укрыться? В театре теперь плач и скрежет зубовный.
Но и в цветнике оказалось не легче. Лео Кыштымов, вместо того, чтобы пребывать в своей восьмой квартире, нетрезвый, с розовыми глазами, сидел на чужой кухне и исполнял вилкой на батарее гаммы. Увидев Настю, он заулыбался, зачмокал губами, стал слать воздушные поцелуи и делать Самоварову знаки большим пальцем, мол, первый сорт. Едва Настя переступила порог цветника и уставилась на ромашки, как ввалился и автор бессмертной росписи.
Юрочка плакал, как ребенок. Он хотел что-то сказать, но не смог и уткнулся лицом в куртку Самоварова, висевшую на гвозде. Послышались глубокие, смягченные тканью рыдания. «Только бы в подкладку не высморкался», — подумал жестокосердый от счастья Самоваров. Он подошел, обнял Юрочку за плечи и попытался оттащить его от своих одежд. Юрочка только мотал головой и еще глубже засовывал лицо в складки куртки.
— Ну же, успокойтесь! — взывал Самоваров. — Это нехорошо. Надо держать себя в руках. Вы же мужчина!
Наконец Уксусова удалось усадить на раскладушку. Он вытер лицо рукавами.
— Не знаю, чего я так расклеился. Это все Кыштымов, — объяснил Юрочка. — Сидит, водку пьет и посмеивается. Довыступалась, говорит, Таня. За упокой души пьет — и смеется.
Он теперь только заметил Настю.
— Здравствуйте, — сказал он смущенно и застегнул какую-то пуговицу на животе. — Я тут…
— Ничего, ничего! Выпейте воды!
Настя оглянулась вокруг, схватила с подоконника чашку в красненький горошек, еще пахнувшую кучумовкой, и умчалась в ванную.
— Это моя девушка, — пояснил Самоваров.
Уксусов кивнул.
— Я, собственно, к вам не плакать шел, извините, — сказал он. — Я только что от Кульковского. До чего человек хороший! Он совсем убит.
Самоваров представил откормленного румяного Вовку среди белизны и кружев и усомнился насчет его убитости. Но кто знает, Таня эта такая резвая была!
— Как там Кульковский? — спросил Самоваров.
— Лучше ему, — ответил Юрочка. — До чего хороший, душевный человек! Я ему банку меда снес (дядька привез из деревни), так он сразу целую тарелку съел… Хороший, душевный, переживает. Как узнал, что никого не арестовали, тут же сказал: «Это дело темное. Самоварова надо звать».