Дездемона умрет в понедельник
Шрифт:
Лена взяла Самоварова за рукав и направилась вдоль актерской галереи. В самом ее конце, почти там, где по заветам Станиславского начинались уже портреты технических работников, вплоть до вахтера Бердникова и шофера Вити, висела фотография, под которой было написано: «Арт. Т. Пермякова».
— Вот она, Татьяна-красавица, — пояснила Лена, хотя красавицей арт. Т. Пермякова вовсе не была. Самоваров смутно припомнил, что это, кажется, та самая невзрачная Дездемона в сером, которая единственная не визжала во время побоища.
— Она, она это, — подтвердила Лена. — В свитерочке была. Улизнула, как только жарко стало. Улизнуть она мастерица! Отмочит номер, а всех потом лихоманка бьет. Она и Геннашу у Альбины увела.
— Г.
Лена покачала головой:
— Да нет же! Как раз Глебка и привез сюда Татьяну из Нетска. Она его невестой была. Уже и свадьбу назначили, Альбина для молодых комнату очистила, стенку купила. Вышла свадьба, да не та! Татьяна на папашу набросилась. А тот просто одурел! И если б он один! Все как с ума посходили: «Талант! Талант!» В основном, конечно, мужики про талант голосили… Я в этом не разбираюсь — может, у нее еще и талант ко всему придачу есть… Но доиграется когда-нибудь девка. Добром это все не кончится.
Самоваров заново перетасовал ушуйских звезд:
— Так значит, Татьяна — жена Геннадия Карнаухова? За что же он тогда Мумозина трепал?
— Не жена она уже Геннаше, — эпически сообщила Лена. — Не жена. Это сериал целый. А чего вы хотите? Тут театр! Все не как у людей. Я раньше на швейной фабрике работала (она теперь закрылась) — так там триста человек за десять лет столько начудить и наворотить не могли, сколько эти за неделю. Или вот брат у меня в совхозе, на пилораме — там тоже тихо. Ну, то есть, и перепьются, бывает, и морды друг другу набьют, — но просто так набьют, потому что пьяные. А тут! Особенно как Таня эта завелась, так вечно все не слава Богу. Помрачение коллективное. Талант, говорят. Вон как Мумозин бесится!
— Должно быть, и в самом деле хорошая актриса? — предположил Самоваров. — На вид довольно неприметная девушка. Я, правда, на сцене ее не видел…
— Так поглядите! Сегодня как раз «Последняя жертва» идет. Не помню, чья пьеса, но хорошая, жизненная, второй сезон держится. Не то что «Палата № 6» — та полраза только прошла.
— Как это полраза? — не понял Самоваров.
— А так. Когда Шехтмана нашего инфаркт разбил, прислали из Нетска нового главного. Тот сразу давай «Палату» ставить. И такого наставил, что зритель еще до перерыва домой пошел. А как тут не пойти? Тут и без театра тошно, а такое…
Лена (они были уже в цехе, под устрашающим брюхом потолка) понизила голос и сообщила Самоварову доверительно, как своему человеку:
— Срамотища! Вы не подумайте, что мы деревня, темнота. Эротика — пожалуйста! Это бы на ура прошло. У нас даже Альбина Карнаухова лет десять тому, в «Детях Арбата», четыре раза голая за один акт выходила! Мы тоже кое в чем понимаем. Но здесь! В «Палате» в этой один артист как бы блевал вначале. Долго блевал, минут десять. Понарошку, но все равно неприятно — артист был хороший, и у него очень похоже получалось. Потом он… потом мочился в ведро!.. За тюлем, и тоже понарошку, чайник для этого ставили, чтоб, вроде, струя-то шла. А звук по радио усиливали. Выходило тоже натурально. Вот после ведра зритель домой и потянулся. А чего? Как блюют да мочатся, можно ведь, кто хочет, и без театра посмотреть. И деньги не надо платить. Город у нас маленький, куда еще пойти вечером? На премьерах всегда народу много, все нарядные. Кучумов сам обязательно бывает. А тут блюют… В буфет после такого не потянет. Вот и пошел народ по домам. Главного этого погнали, взяли Мумозина. А артист, что блевал и мочился, съехал через неделю в Кемерово. От сраму, наверное.
«Дурдом какой-то! — затосковал Самоваров. — Глушь, а поди ж ты, тоже новации, скандалы. Как в лучших домах… Романы такие, что не разберешь,
Глава 2
Чертыхания Самоварова прервал громкий стук в дверь. Тут же, не дожидаясь никакого ответа, в цех ввалился заведующий постановочной частью Ушуйского театра. Завпост был высок: его курчавая шевелюра, похожая на посудную мочалку, практически упиралась в пузырь потолка. У него был такой оглушительный голос и такие разряды энергии насыщали пространство вокруг него, что Самоваров малодушно пожелал, чтобы завпост скорее вышел: казалось, аварийный потолок уже потрескивает и надламывается от одного его присутствия.
— Эдик, ты меня напугал! — простонала Лена. Всюду, где появлялся завпост, кто-нибудь обязательно говорил эту фразу.
Звали завпоста аристократически Эдуардом Сергеевичем Шереметевым.
— Господин Самоваров! — заорал Эдик. — Решилось у вас с жильем! Я в ту сторону как раз еду и вас подброшу! Собирайтесь!
— Юрочкина комната? — осведомилась Лена, не поднимая головы от «Зингера».
— Ну да! — радостно проорал Шереметев и на иной уже ноте, но так же громко пояснил Самоварову:
— Это наша служебная квартира. И комната у вас великолепная! Вот ключи! Соседи тоже отличные! Уксусов и Яцкевич!
— А этот пельмень где? — снова спросила Лена.
— Отселили в восьмую. Нудный очень! Зато эти ребята классные! Идемте! Господин Самоваров!
Господин Самоваров пытался мямлить, что он еще не решил, будет ли делать Отелловы стулья, что ему срочно в Нетск надо, но Эдик, похоже, был глуховат или ничего не пожелал слушать. Он почти снес Самоварова по лестнице в вестибюль. У входа их поджидал шофер Витя. К Вите прислонена была видавшая виды полосатая раскладушка с подозрительным рыжим пятном посередине. У ног Вити лежал огромный нечистый мешок.
— Мебели там никакой нету, — радостно орал Шереметев, — так будет вам где спать. А в мешке — постель! Только расписочку мне подмахните! Вот здесь! И здесь!
Самоваров, чтобы отвязаться, послушно расписался в обладании гнусной раскладушкой. На бумажке аристократической рукой Эдика было начертано: «падушка» и «росклодушка». «Джунгли! — подумал Самоваров. — Целое общество знатоков родного языка! Куда я смотрел? Черт меня занес…»
Халтуру эту в Ушуйске сосватал Самоварову Вовка Кульковский, тот самый, что ни бельмеса не смыслил в стульях. Вовка много лет работал в Нетском музее. Самоваров служил там реставратором мебели, а Вовка писал этикетки, объявления да афиши перед входом. Хороший Вовка был парень, то есть, простой, компанейский и с безалаберной личной жизнью. Считалось, что он вот-вот выберется на хорошую твердую дорогу, а пока чудит, начинает, пробует. В парнях Вовка ходил даже в сорок лет, когда уже и потолстел, и обрюзг, и начал плешиветь. Как всякий хороший парень, он попивал, и все усерднее, так что в конце концов к этикеткам его перестали допускать, благо подоспели компьютеры с принтерами, заенившими шкодливую и трясущуюся Вовкину руку. Но и афиши Кульковского делались все хуже и хуже. И пробил его час. Однажды, в последнюю ночь перед ответственной выставкой, нетвердый в ногах, страдающий, жалкий Вовка на громадной холстине криво навалял пучок редисок (он потом уверял, что изобразил кисти и резцы) и написал «Исскусство нимецкого ринисанса». Тогдашний директор музея Оленьков немедленно изгнал хорошего парня. Сердобольные сотрудники музея очень горевали и были уверены, что Кульковский вскорости умрет под забором.