Дездемона умрет в понедельник
Шрифт:
— А не боишься, что твое вранье не поможет?
— Боюсь. Но больше я для него ничего не могу сделать. Могла бы — сделала.
— Значит, Глеб уходил той ночью?
— Значит. Только никто, кроме меня, этого не знает. И тебе я ничего не говорила, запомни! Вот так. Все на Геннашу думают — и пусть. Он и сам понимает, что подлец. Всем нагадил со своей Таней. Пускай его посадят!
— Почему же надо сажать невиновного!
— Потому что я так хочу. И так сделаю. И Глебка никуда не денется.
У нее сделалось упрямое и злое лицо. Нет, нельзя в такое влюбиться, особенно тому, кто любил беспечную и странную Таню. Но зато как же кричала Мариночка
— Геннашу не посадят, — невозмутимо заметил Самоваров. Мариночка насторожилась. — Нет, не посадят. У него есть алиби. Просто он Глеба спасает: я понял теперь. Хочет хоть кого-то из этой трясины вытащить. Только правда всегда лучше. Всем будет легче, если сделать по справедливости.
— Какое это такое у Геннаши алиби? — не поверила Мариночка. — Что-то я не слышала ничего.
— Этого еще никто не знает. Зато я знаю.
— И скажешь? Мошкину?
— Скажу. Или самого Геннадия Петровича сказать заставлю. Если он в самом деле хочет сына спасти, то скажет.
Мариночка испуганно заморгала и лизнула бледным языком губную помаду.
— Нет! Это невозможно! Этого нельзя! — выдохнула она сипло и вдруг метнулась с дивана к ногам Самоварова. «Что за театральщина!» — простонал он внутренне. Он не сомневался, что Мариночка примется сейчас умолять его молчать про Геннашино алиби. Станет ломать руки, плакать и припадать к его стопам. Но Мариночка к стопам Самоварова не проявила ни малейшего интереса, зато ловко выложила ему на колени свой знаменитый бюст, оказавшийся не таким тяжелым, каким представлялся на вид. Затем она обхватила цепкими руками его ребра.
— Ради Бога, молчи! — шептала она, гладила его ребра и тянулась к нему губами. — Не надо никому ничего говорить. Не было у Геннаши никакого алиби и нет! Сам дуралей того же хочет. Пусть все будет, как есть! Боже! Какой ты!
Должно быть, последнее восклицание относилось к ребрам Самоварова. Мариночка сладко прикрыла темные веки:
— Ты классный! Меня все время тянет к тебе. Я видела, как ты на меня смотрел… Иди ко мне! Ты ведь Мошкину не скажешь ничего? Как я прошу? Ты ведь хочешь, хочешь со мной? И сделаешь, как я прошу? А я сделаю все, что ты захочешь. Да? Сейчас?
— Вот еще, — проскрипел Самоваров, но Мариночка уже оплела его руками и сладострастно приоткрыла рот. Такие дурацкие сцены Самоваров видел только заполночь по местному телеканалу, если нарывался на эротическую передачу «Ай лав ю». Он немного растерялся, а Мариночка все напирала на него бюстом, пыталась пристроить в вырез платья его ладонь. Пока Самоваров вырывал руку из декольте, она бойко расстегнула ему штаны.
— Да ты что, офонарела?! — в голос воскликнул он и попытался оторвать от штанов Мариночкины пальцы. Но пальцы были крепкие, с твердыми коготками, сладить с ними никак не удавалось. К тому же Мариночка, низко наклонившись вперед, мешала ему своей головой и распущенными волосами. Завязалась нешуточная борьба, даже отлетела и покатилась с веселым цоканьем чья-то пуговка.
— А? Что же это? — раздался рядом испуганный, заячий Настин голосок. Самоваров, тяжело дыша, весь красный от борьбы и конфуза, поднял глаза и увидел ее. Бледная, обескураженная Настя прислонилась к фотораздевалке. Она держала в руках большую картонную корону с бомбошками на ниточках — должно быть,
Глава 20
Люстры засияли. Появились первые зрители и смущенно засели в буфете. Рекламные ширмы, похожие на пляжные раздевалки, были развернуты и пестрели бородой Мумозина. Сегодня шел спектакль по пьесе «Как важно быть серьезным», и можно было догадываться, как ужасны декорации Кульковского к Уайльду.
У Самоварова в кармане лежал билет на утренний поезд, как и у Тани в свое время. Он решил не возвращаться больше в квартиру к уксусовским цветочкам. «Заночую лучше на вокзале, у Анны, — решил он. — Довольно! Все, что здесь было — только обман зрения, иллюзия, сон. Значит, и не было ничего, и жалеть не о чем».
Он бродил по фойе, нырял в служебные ходы, снова оказывался на публике, но нигде, нигде не было Насти! Он обманывался иногда каким-нибудь тонким силуэтом или синей похожей кофточкой, но все было не то, к силуэту прилагалось несусветное уродство, или крашеные волосья, или глупая улыбка, и оставалось только бродить, все жарче уговаривая себя плюнуть и забыть, и все больше и больше унывая.
Насти не было в служебной квартире. Там сидели только Юрочка, который бредил Таней и отглаживал малиновый пиджак к вечернему спектаклю, да Лео Кыштымов, оперативно сплавленный местными эскулапами на излечение в домашних условиях и слонявшийся, что-то бормоча себе под нос, по комнатам. Насти не было на вокзале, куда Самоваров помчался сменить билет, когда понял, что оставаться дальше в Ушуйске просто физически не может. А если Настя уже успела уехать в Нетск? Кассирша на его вопрос презрительно ответила, что не разглядывала девушек, которые покупали билеты. Самоваров пошел к Кульковским. Даже Лена не знала, куда подевалась Настя. Кульковский был уже на ногах и беду Самоварова принял близко к сердцу. Он долго думал, что делать, и за это время успел съесть целую, с горкой, тарелку толстых оладий, тщательно купая их в сметане перед отправлением в рот.
— Знаешь, — задумчиво изрек он наконец, — может, она и не беременная. Беременная прилепилась бы к тебе, как банный лист к заднице — никаким случайным минетом не спугнешь!
— Да не было, не было никакого минета! Хотя от этого не легче, — вздохнул Самоваров. — Настя не такая пошлячка, как ты вообразил. Она декабристка.
— Тогда чего ты скулишь? Если девушка любит трудности, то скоро нарисуется. Ешь лучше оладьи, а то противно рядом с кислятиной вроде тебя сидеть. Держи хвост морковкой! Прибежит! А уж если беременная…
С такими неутешительными итогами Самоваров прибыл смотреть последний спектакль в Ушуйском драматическом театре. Он почему-то надеялся, что и Настя окажется здесь. Почему бы ей не поглядеть на ушуйского Уайльда? Может, она не доделала что-нибудь в своей сказочке про горошину и сидит сейчас наверху, под вздувшимся потолком, среди ведер и капелей, и красит марлю жесткой растопыренной кисточкой. А тут входит он с объяснениями… Если бы так! Все выглядело, как он и хотел: и сумерки, и капель, и пыльная лампочка. Только ее не было.