Дездемона умрет в понедельник
Шрифт:
— Я не понимаю, зачем ты это сделал. Понимаю, как, но — зачем? Неужели из ревности?
Глеб озадаченно посмотрел на Самоварова и пожал плечами:
— Низачем. Пьяный был. Не в стельку, конечно. Я в тот вечер пить начал только и решил позвонить. Она ведь уезжать собралась, билет свой всем в нос тыкала. Вот и захотелось сказать ей на прощание, на дорожку, какую-нибудь из ряда вон гадость. Отсюда, из «Кучума», я и звонил, и гадость говорить уже начал, а она вдруг своим свирельным голосочком (свирели немного сиплые, вы замечали? самый нежный звук — сипловатый!) заявляет то, что я всегда знал: она меня одного только и любила. Всегда! А эти кривлянья… Да не помню уже, что говорила! Меня как кипятком обдало. Я ведь с ней года два до этого не разговаривал. Конечно, репетиции, какие-то общие
Кривая улыбка сама собой возникала, раздвигалась на его лице. Никаких поводов улыбаться не было, поэтому улыбка похожа была на судорогу, на тик, а в глазах стояла пьяная и еще какая-то муть. На Самоварова он уже не смотрел, кажется, даже не замечал.
— За что? А вот представьте: прихожу к ней полусумасшедший от неожиданности и радости (да! сдуру и обрадовался — моя взяла). А она! Никакая нетская девочка меня не ждала — сидит на диване та же стервища в рваных колготках — к вечеру вечно у нее где-нибудь дырка или петля! Нога на ногу. Оказывается, это очередные ее выкрутасы! Фантазия ей такая пришла — вызвать меня и поглумиться. Дурь наглая во всей физиономии разлита… Нога на ногу… На шею мне виснет и заявляет: «Все, уезжаю из вашего поганого болота. Прощай, милый! В Москву! Нет, не к Горилчанскому, Горилчанский прошлое, но, мол, пробьюсь, пробьюсь, силы в себе чувствую — получится! Почему нет? Спать буду со всеми подряд, если понадобится, но пробьюсь! И так я три года потеряла. В Москве, поди, не знают, что есть такой город Ушуйск. Да и нету такого города! И вас всех нету!» Да она и раньше про это говорила. Станет у окошка, заведет: «И тьма покрыла ненавистный город…» Не то чтоб она дразнилась той ночью, просто в голову ударило поиграть со мной, поманить. Я так понял: победить захотела ненавистный город!.. И меня заодно. Или вместо. Я плохо помню, как все сделал. Пьянь, язва, обида — все в одном флаконе — и все от нее! Когда увидел, что она мертвая, испугался, конечно. Ручки дверные все обтер. Я и не хватался-то ни за что, так, на диван присел, на кровать потом, когда она в спальню пошла. Я ее не трахнул даже, как хотел… Не сказал ей даже ни слова. Как сдурел!.. Да все равно. Не жалко. Мне ни хуже, ни лучше. Три года назад было так же плохо. Она не существует уже три года. И дело с концом.
Самоваров не знал, что сказать. Собственно, он собирался как-то направить это темное дело в законное и человеческое русло, к каким-то удобопонятным берегам. Но ничего человеческого и удобопонятного не находил он в Глебе — ни раскаяния, ни даже страха за себя. Вернее, страх-то у него был, но исходил от организма, от мышц, кожи, остатка молодых сил. Но сознание на страх этот не откликалось. Серым кольцом текли привычные выученные мысли, потерявшие смысл обиды, стершиеся воспоминания — дремучий лес из трех сосен.
— Все это понятно, — сказал Самоваров, после некоторого раздумья. — Но это, увы, ничего не отменяет. Жертва остается жертвой. А убийца остается убийцей. Однако то, что ты рассказал, суд может истолковать как преступление, совершенное в состоянии аффекта, вызванного действиями самой жертвы. Есть, знаешь ли, такая юридическая тонкость… Дядя Андрей наймет тебе хорошего адвоката или двух, проведут судебно-психиатрическую экспертизу…
— Вы что-то совсем не туда заплыли! — откинулся на своем стуле Глеб. Видно было, что нарисованная Самоваровым перспектива вселяет в него ужас. — В психушку меня засунуть? Ни за что!
— Да брось ты, честное слово, ломаться! — презрительно сказал Самоваров. — Никто тебя в психушку не засунет. Наоборот, я думаю, Кучумов большие деньги отвалит за нужный, нужный — понимаешь? — диагноз. Думаю, они все сделают, чтобы тебя отмазать.
— Кто это — они?
— Да кто — клан ваш многочисленный. Папа, мама, дядя Андрей — они ж все тебя любят, как безумные. Еще и Мариночка Андреева. Видел я, как она вчера бесновалась,
— Любят? Меня? Они? — Самоваров тут же наткнулся на знакомую кривую ухмылочку. — Не смешите! Отца у меня нет. Он сам чудесно дал это понять. Он ушел, перестал здороваться, узнавать или даже делать вид, что узнает. А мать только и знает, что бегает за этим подлецом, завлекает, перекрашивается и молодится. Вот так! Я русский Гамлет! Я черт знает кто! Впрочем, уже представлялся: я — Чайка!
«Господи, да не творческий ли это у него процесс, как у Тани? — ужаснулся Самоваров. — Все, все они ненормальные!»
— Теперешние сопли дома Карнауховых не в счет, — продолжал Глеб. — Влюбленные воссоединились — папа с мамой — после всех этих гадостей. И счастливы! Но я здесь ни при чем Воссоединяться с этим проклятым святым семейством — никогда! А Мариночка тут к чему? Эта кобра? Я ведь имел глупость с ней даже сойтись. Великолепная женщина! Незабываемая! С вами когда-нибудь случалось такое: едите малину, кладете ягоду в рот, а в ней клоп малиновый сидит. И сладко, и проглотить противно. Лучше выплюнуть! Вот ваша Мариночка и есть клоп в малине. Впрочем, мне ничто не сладко. Все горько и противно, кроме… Слушайте, отдайте мою бутылку! Я за нее деньги платил. Дяди-то Андрея еще нет. Или есть? Заболтался я тут с вами… Вон стриптиз начинается, значит, десять, и хозяин тут. Бутылку!
Самоваров поставил бутылку на стол. Ему было противно и тошно. Глеб тут же налил в стакан, какие в заведении «Кучум» полагались для минеральной воды, и с отвращением, меленькими глоточками, выпил. На блюдце рядом с бутылкой темнели какие-то огурчики, но Глеб на них даже не посмотрел, а налил снова. «Без закуски. Голливуд, Голливуд, — подумал Самоваров. — Теперь от него толку не будет». Стало очень скучно.
Глава 21
— Это он?
Теперь Самоварову задали вопрос в лоб. А он ни на какие вопросы отвечать не собирался. Он-то уже устремился душою домой, к привычной своей и такой уютной жизни, к своему музею, к своим самоварам, которые вторую неделю пылятся в пустой квартире и отражают пузатыми и ребристыми бочками не умиленное хозяйское лицо, а только раздутый или поломанный серебром или медью (в каждом боку свой) прямоугольник окошка. Где это все? Зачем он застрял в этом дрянном городишке? Хотя бы до вокзала, до Анниной комнаты с кроватью добраться поскорее! Но нет, только он направился к выходу из красного кучумовского зала, провожаемый камланием группы в мехах и энергичным стриптизом, как высунулись откуда-то кучумовские вежливые атлеты и тихими конторскими голосами попросили пройти к Андрею Андреевичу. Самоваров остановился и подумал. Не драться же с атлетами! Но и отчитываться перед ханом (он ведь наверняка отчета ждет!) не хотелось. Нет, он не нанимался! Он вольный мебельщик! Впрочем, поговорить можно. Свинья Мумозин ведь ничего так и не заплатил; так пусть хоть Кучумов на него надавит!
Самоваров приготовился к продолжительной дипломатической беседе, но Андрей Андреевич — он так же, как и в прошлый раз, посиживал за ужином в своей директорской (ханской) ложе — сразу спросил в лоб:
— Это он?
И кивнул вниз, в зал. Самоваров не знал, там ли до сих пор Глеб или нет, но понял, что именно его имеет в виду господин Кучумов. Хан, как всегда, был спокоен и весом, но Самоварову показалось, что потемнел он лицом, поскучнел, и даже галстук вроде съехал немного набок, и пиджак не слишком элегантно расстегнут — обрисовывается круглыми складочками могучее ханское брюхо.
— Он, значит…
Андрей Андреевич шумно вздохнул и пропустил стопочку. В его маленьких, широко поставленных глазах — нечеловечески умных, такие бывают у слонов или у китов — слезилась застарелая грусть.
Ниоткуда возникший официант ловко поставил на стоявший перед Самоваровым прибор тарелку с мясом, налил в стопочку на две трети водки из графина и исчез.
— Я вчера еще это понял, — пояснил Кучумов. — Видел, что ты здесь терся, видел, как ты во время драки на него смотрел — и сам сразу вспомнил, что он не такой был какой-то последние дни. То не ходит совсем, пропустит вечер или два, то напьется вдрызг.