Диана
Шрифт:
— Теперь расскажи, как она прогнала тебя!
— Она не прогнала меня, — объявил Павиц, подавляя рыдание. — Она была слишком зла, эта аристократка; поэтому я ушел. Смотри, что я сделал из нее и что она из меня. Я вдунул в нее свое дыхание, под солнечными лучами моего существа она расцвела. Разве без меня она сделалась бы спасительницей народа? Ведь она женщина, слабое существо, нуждающееся в оплодотворении волей и мыслью мужчины. И этот мужчина был у нее. Ах, что за мужчина я был! Поверь мне, ты не получишь ее никогда!
Делла Пергола
— Потому что она любит меня, братец, она тоскует по мне. Такого она не найдет больше никогда. Но она убила моего ребенка, которого я очень любил; поэтому я покинул ее. Теперь пусть она тоскует, я никогда не вернусь к ней. Нет, клянусь богом, я устою против соблазна.
Он всхлипнул и выпил. Журналист рассматривал его: груда зловонного жира, неумытая и пыльная; но в ней скрываются чары, приковывающие меня.
Он подал Павицу руку, его лицо исказилось ненавистью.
— До свиданья, любезный. Завтра мы опять завтракаем вместе.
Павиц продолжал сидеть, засунув руки в карманы брюк. Он смотрел на собеседника снизу вверх налившимися кровью глазами. Он злобно пошутил:
— Оставь безнадежные желания, братец! С тех пор, как я бросил ее, она умерла для любви. Да и кого она могла бы захотеть после меня? Скажи сам. Уж, конечно, не тебя.
Делла Пергола ушел и тщательно вымыл руку, которую пожимала рука Павица. Наводившая тоску жалкая фигура трибуна с каждым днем занимала все больше места в его сознании. — Сделался ли он таким потому, что любил ее? — с содроганием спрашивал он себя. — А я? Что предназначено мне? Какое несчастье быть поэтом в душе! Вынужденная холодность и нечувствительность стольких лет сразу сметена циклоном страстей. У меня такое чувство, как будто мне суждено исчезнуть в нем.
Ночью его давил кошмар. Расплывающиеся мешки жира Павица душили его, он с ужасом слышал его астматическое хихиканье, боролся с ним и истекал кровью. Утром он решил:
— Этот зловещий христианин и пьяница, очевидно, без моего ведома внушил мне страх. Тем лучше. Теперь в дело вмешивается самое простое чувство чести. Было бы трусостью отступить хоть на шаг. Итак, решено, я буду любить герцогиню.
— Я поеду к ней и овладею ею! — воскликнул он. — Покорность моей судьбе освобождает меня от всех обещаний, и она узнает это! До тех пор я дам, наконец, свободу своему воображению — хотя бы это было смертельно!
В мыслях он подстерегал ее за купаньем в озере, но, несмотря на все напряжение, не мог увидеть ничего, кроме ее черных волос. Они носились по светлой поверхности воды, кусочек плеча матово блестел между косами.
— Я вижу, что в моих воспоминаниях нет дивана с герцогской короной. Ах! Если бы я мог всего себя наполнить ее телом, насытиться и стать спокойным. Я хотел бы обладать ею, чтобы завоевать право презирать и забыть ее. Если бы я, по крайней мере, знал, что и ее ночи томительны и ее дни мучительны!
Она страдала так, как он только мог пожелать. В начале сентября, когда жара давила даже под старыми дубами верхней галереи, она попросила Бла приехать к ней. В высокой аллее над озером подруги встретились. Они молча обнялись, Бла опустила глаза, у нее не хватило духу оправдать свое долгое отсутствие.
— Я едва надеялась, что ты сможешь приехать, — сказала герцогиня. — Ты за это время сделалась знаменитостью, Биче. Какой странный талант появился у тебя! Но у тебя усталый вид… и не особенно счастливый, мне кажется.
— А у тебя? — пробормотала Бла.
На фоне атласной поверхности озера, которую тихое дыхание воздуха собирало в узкие, золотисто-голубые складки, профиль герцогини показался ей еще тоньше, чем прежде, еще более резко очерченным и еще более прозрачным. Брови были тревожно сдвинуты неведомым страхом. Они пошли дальше, рука об руку, молча. Герцогиня сейчас же вернулась к своим мыслям, а Бла не хотела мешать ей. Бла была тиха, рассеяна и робка; ее горе поглощало ее. Пизелли все еще играл на деньги герцогини, но он, давно уже перестал выигрывать. — Если бы ты меньше любила меня, бедная дурочка! — говорил он. — Чужие деньги должны были бы принести мне счастье, но, конечно, такая глупая любовь, как твоя, уничтожает действие.
Она старалась лихорадочной, безумно смелой работой пополнить вверенную ей кассу, которую он ежедневно опустошал руками игрока. Среди страстного потока фраз она вдруг отрывала глаза от работы, ее дыхание становилось громким и частым, и вместе с бесплодным шумом крови она чувствовала непреодолимую безнадежность своих усилий. У издателей она никогда не заставала денег, всегда оказывалось, что Пизелли уже получил их. «Ведь он приходил по вашему поручению?» — спрашивали ее. — Конечно, я ошиблась. — И она улыбалась.
Пизелли занял прочное положение в качестве одного из законодателей светской жизни. С недавнего времени он стал говорить по-итальянски не иначе, как с английским акцентом, и иногда останавливался, припоминая какое-нибудь слово. Это изобретение сделало его на время самым желанным любовником богатого полусвета. Немало красивых дам нанимало для него уединенные, нарядные комнаты; у него не было нужды возвращаться к своей измученной работой, печальной и исхудалой подруге, вынужденная веселость и кроткая любовь которой раздражали его.
Когда его не было чересчур долго, страх гнал ее из типографии в ночные кафе. Пизелли при ее появлении притворялся, что не знает ее, или, в хорошем настроении, приглашал ее выпить. Он предложил ее принцу Маффа, наглядно расхвалив ее достоинства. «Он не представляет себе, бедняжка, — думала она, — что было бы с ним, если бы он потерял меня». Чтобы сделать пробу, она в ресторане Буччи пошла ему навстречу под руку с издателем одной газеты. На следующий день он потребовал крупную сумму! — …«Ведь ты поймала богача…» Она стояла, оцепенев, и дрожала; в душе у нее звучало: «Я погибла».