Диего Ривера
Шрифт:
Пожалуй, даже в Европе Диего не чувствовал себя таким одиноким. Писать он почти не мог, тосковал по Ангелине отчаянно… По ночам ему снились картины Сезанна, которые он видел на улице Лафитт, и другие картины, еще не созданные, в которых он догонял неистового провансальца, превосходил его, находил собственные неопровержимые решения. Наутро все рассыпалось — оставалось единственное желание: в Париж, в Париж!
Помощь пришла с неожиданной стороны. В конце лета директор академии сеньор Антонио Ривас Меркадо пригласил Диего к себе и объявил, улыбаясь, что по ходатайству сеньора министра правительство
«С худой овцы хоть шерсти клок» — вспомнил Диего русскую поговорку, слышанную от Ангелины. Он стал лихорадочно собираться. Отец помалкивал, только в последний день, обнимая Диего, вздохнул: «Значит, будешь и дальше искать себя? Что ж, ищи, сынок…» А донья Мария, доведавшаяся у сына о невесте, ждущей в Париже, вручила ему на прощанье два обручальных кольца.
Мечта сбылась — отчего же он поднимался на пароход с камнем на сердце? Не полегчало ему и здесь, среди оживленной публики, предвкушавшей приятное плавание. Мысль о том, что эти сытые бездельники, удирающие в Европу пересидеть беспокойное время, могут посчитать его одним из своих, приводила Диего в бешенство. Запершись в каюте, он перебирал в памяти события, встречи, разговоры, ощущая растущее недовольство собой.
Одно воспоминание его мучило почему-то сильнее всего. Примерно за месяц до отъезда он отворил дверь незнакомому старичку, опиравшемуся на толстую изукрашенную палку. На темном морщинистом лице под шапкой белых волос голубели необычайно ясные, молодые глаза — помнится, Диего подумал, что хорошо бы его написать. Старичок спросил дона Диего и был проведен отцовскую комнату, откуда вслед за приветственными возгласами послышался дребезжащий голос:
— Командир, я прямо из Гуанахуато, хоть и стар, как видишь, еле держусь в седле. Проклятый ревматизм совсем меня донял. И все-таки я решил повидаться с тобой, спросить, что будем делать. Я могу собрать надежных парней — конечно, далеко им до наших прежних молодцов, да ничего, научим…
Застонали пружины — отец с трудом выбирался из кресла.
— Ах, если б это случилось лет на десять раньше! — заговорил он глухо. — Ты же видишь, Феликс, я еще хуже тебя. Какой уж из меня командир!..
Только тут Диего сообразил, что старичок с палкой был Феликс Браво, солдат из отцовского отряда, затем главарь разбойничьей шайки, а после друг и помощник дона Диего — тот самый Феликс Браво, с именем которого была связана одна из любимых семейных легенд… когда несколько часов спустя он провожал старика к выходу, тот не переставал бормотать:
— Сколько лет, ай, сколько лет мы ждали этой поры, чтобы снова подняться за землю и за свободу! Как при Хуаресе, да, как при Хуаресе!..
Уже на пороге дон Феликс обернулся и, видимо путая сына с отцом, настойчиво попросил:
— Но если ты все-таки надумаешь — дай только знать… Я тебе говорю: из этих парней можно сделать добрых вояк!
Он неожиданно сунул свою палку в руки Диего, протестующе замотал головой и стал спускаться по лестнице, осторожно переставляя ноги.
Старик был трогателен и смешон… А может, смешным был
Нет, и сейчас в глубине души Диего не сожалел о том, что возвращается в Париж — к живописи, к Ангелине… Но не так — ох, не так, как надо бы! — провел этот год на родине!
А как надо бы?.. Вертя в руках изукрашенную палку Феликса Браво, он покачивался на койке, и захватывающие эпизоды проходили перед его глазами.
Вот он сам вызывается организовать покушение на Порфирио Диаса — ведь открытие выставки давало такую возможность! Правда, появление «Кармелиты» вместо диктатора сорвало бы этот план — ну так что же?..
Вот он, набив патронами ящик для красок, отправляется в районы, охваченные восстанием. Там, среди партизан, в перерывах между боями он рисует плакаты, призывающие к разделу земли…
Да и отъезд из Мексики — если уж ехать! — мог бы выглядеть совсем иначе. Например, друзья предупредили Диего, что полиция напала на его след и он был вынужден покинуть родину под угрозой расстрела…
Воображение разыгрывалось, и, как случалось уже не раз, ему начинало казаться, что так оно все и было.
IV
Лето 1914 года.
Багровый солнечный диск погружается в море. Волна лениво похлюпывает у самых ног Диего, который, прыгая с камня на камень, пробирается по скалистому берегу бухты Сан-Висенте. Навстречу ему из домика, где Ангелина с хозяйкой готовят ужин, плывет вкусный запах жареной рыбы. Тишина, спокойствие… Не верится, что где-то за этим ласковым морем, не так уж далеко от благословенного острова Майорка, рявкают пушки и люди в шинелях, прижавшись к земле, ждут команды идти на смерть.
А ведь всего месяц назад, когда они отправлялись сюда, многие из парижских друзей посмеивались над тревожными предчувствиями Диего. Называли его дикарем: это, мол, у вас в Мексике привыкли, чуть что, хвататься за оружие, а цивилизованные европейские нации научились, слава богу, разрешать свои споры мирными средствами. Двенадцать миллионов организованных рабочих — в одной только Германии четыре миллиона социалистов! — представляют собой достаточную силу, чтобы помешать правительствам развязать братоубийственную бойню. Если потребуется, Интернационал объявит всеобщую забастовку и генералов отправят на пенсию.
«Ну, что вы теперь скажете? — мысленно вопрошает Диего. — Теперь, когда ваша цивилизованная Европа охвачена военным безумием!»
Впрочем, к кому, собственно, он обращается? Где сейчас друзья, с которыми проводил он вечера в кафе «Роща» на бульваре Монпарнас?.. И не безумец ли сам он, продолжающий предаваться своему бесполезному ремеслу в то время, как мир рушится в тартарары?! За ужином на терраске, увитой виноградом, собирается вся компания. Кроме Диего и Ангелины, здесь английкий художник Карделль с подружкой-француженкой, двое русских — поэт Петр Потемкин с балериной Лидией Лопуховой, скульптор Липшиц. Хозяин привез из Пальмы испанские газеты. Война углубляется: германские корпуса перешли границу Бельгии и наступают на Льеж.