Дикий американец
Шрифт:
Уцепившись за канат, я наблюдаю сие светопреставление, а матросы и офицеры, между тем, заняты работой: что-то тянут, что-то вяжут, что-то относят и заколачивают. Сам капитан Крузенштерн ходит, именно ходит по палубе с ловкостью балансёра, в одном промокшем до нитки мундирчике, здесь мелко ускоряет шаг вверх, там сбегает под уклон, и почти не придерживается.
Иные лица измучены, другие озабочены, но нет совсем испуганных. Вот промелькнула веселая, мокрая рожа Мартимьяна Мартимьянова с обвислыми усами.
– Что, барин, свежо?
А вот молоденький
– Посторонись, зашибу! – раздается крик над самым моим ухом. Это граф Толстой, босой и голый до пояса, выждав наклон палубы, едет, как с горы, на заду и по-обезьяньи виснет на канате в тот самый миг, когда его должно смыть.
Только успеваю я подумать, что у меня, верно, нет морской болезни, как под горлом возрастает отвратительная дурнота. В голове шумит сплошной звон, ноги слабеют.
– Отведи его благородие в мою каюту, – раздается сквозь звон чей-то неузнаваемый голос.
– Слушаю-с, – и чья-то твердая рука влечет меня по скользкому полу. Из-за дурноты я не в силах разобрать, кто сей добрый гений, но даю себе слово вознаградить его чаркой водки.
– Пальцы-то в рот, вот эдак, – говорит мне добрый гений голосом Мартимьянова, и силой пригибает голову.
– Беда с тобой! – и он запихивает в самое горло два свои огромные, нечистые, пропахшие табаком пальца. В другой раз я содрогнулся бы от ужаса при одной мысли, что в самый мой рот залезет грязной рукою грубый матрос. Теперь же самое отвращение приносит мне сугубую пользу.
Буря едва не опрокинула "Надежду", сломала балкон, повредила обшивку, но люди и корабль выдержали испытание. Ночью исчезла из вида "Нева", моряки вопили хором "ура!", били в барабаны, стреляли из пушек, пускали ракеты, – без толку. Утром на темном горизонте завиднелся парус. Вместо "Невы" Крузенштерн рассмотрел в трубу военный корабль пушек на пятьдесят под английским флагом и французским именем "La Virginie", идущий на сближение полным ходом.
– Que diable? Мы же неутральные, – вслух размышлял в своей каюте Крузенштерн, впервые за время волнения переодевшийся в сухое платье и прилегший с трубкой на диван.
– Мы побежали, он и погнался, как борзая, – предположил Ратманов, наливая командиру чай. Он донес чашку до середины комнаты, а затем попятился обратно до самого стола под действием качки.
– Англичанин зря бегать не станет, – возразил Крузенштерн. – Это может быть маскированный француз.
– Мы неутральные, – напомнил Ратманов.
– Французы любят хищничать под чужими флагами.
Получалось, что истинным или мнимым русским лучше не встречаться с истинными или мнимыми англичанами.
Ратманов наконец донес чашку до дивана, Крузенштерн принял её, приблизил к губам, и чай выплеснулся ему в лицо.
– Que diable! – в сердцах повторил Иван Федорович.
Черт, как положено, не замедлил явиться. Он принял обличье одетого в полную
– Его превосходительство господин действительный камергер, посол и кавалер Резанов имеют честь пригласить господина капитан-лейтенанта в кают-компанию для обсуждения кондиций дальнейшего мореплавания и передачи высочайших инструкций, – доложил майор с какою-то непонятной торопливостью. – Господин посол имеют честь…
При этих словах дверь капитанской каюты словно утомилась дослушивать и резко захлопнулась перед самым лицом майора. Ещё с полминуты моряки ждали, что дверь откроется снова и они наконец узнают, какую честь имеет господин камергер, но дверь утратила свою самостоятельность, и Фридерици больше не являлся. Из коридора раздались утробные звуки рвоты.
Крузенштерн пожал плечами, кликнул денщика, с сожалением расстался с "домашним" сюртуком и стал приводить себя в порядок: умываться, бриться, пудриться и облачаться в полную форму с кортиком, шарфом, галстухом, эксельбантом, застегивать бесчисленные пуговки и утягиваться только для того, чтобы пройти несколько шагов и выслушивать галиматью какого-то сухопутного.
Войдя в кают-компанию, Крузенштерн и Ратманов увидели за столом над расстеленной картой Резанова в придворном мундире и свитских офицеров. Резанов разглядывал карту сквозь лорнет с каким-то брезгливым недоумением, как неведомую глубоководную тварь, ядовитую и не годную в пищу. Заметив появление моряков, камергер придал своему подвижному лицу задумчивое выражение, что-то измерил циркулем и оттопырил губы.
– Каковы погоды? – приступил он к разговору. – Ни разу в жизни не приходилось бывать в таковой переделке. Ужели восточные тифуны ещё страшнее?
Капитан молча наклонил голову в знак того, что предпочел бы сразу перейти к делу. Резанов сморщился. Выяснять отношения, ставить на место, диктовать волю было не в его натуре, да у него, как правило, и не возникало такой необходимости. Опыт показывал, что упорство и борьба относили человека дальше от цели, чем гибкая любезность. Когда же изредка материал жизни не хотел поддаваться этому общему правилу, камергер страдал, сердился и становился бранчливым (а не грозным, как хотелось бы).
– Как руководитель экспедиции я желаю знать, куда направляется наш корабль, – скорее капризно, чем строго сказал он, избегая прямого взгляда на Крузенштерна.
– Как начальник экспедиции имею честь доложить, что "Надежда" следует в Японию, – вполне серьезно ответил Крузенштерн, глядя прямо на Резанова. Граф Толстой фыркнул.
– Я понимаю, господин капитан, что мы плывем не в Африку, – повысил голос посланник. – Но мне желательно знать направление корабля.
При слове "плывем" Ратманов неодобрительно покачал головой, словно услышал матерное ругательство в приличном обществе.