Дикий американец
Шрифт:
Едва ступил я на палубу "Надежды", не зная еще, к кому адресоваться, как граф Толстой подхватил меня, отвел и едва не отнес куда следует. Того мало, он прогнал моего нерасторопного слугу и взялся обустроивать мое новое жилище по особым морским правилам, в коих разбирался не хуже любого моряка. Разве стоя на одной ноге мог я поместиться в этой коробчонке с грудою сваленных посередине пожитков. Граф поймал за полу пробегающего мимо денщика и с его помощью рассовал, разложил и утолкал все таким образом, чтобы каждая вещь была в легкой досягаемости, но не обрушилась при качке.
Обеденное время прошло, и граф распорядился подать
Для примера я возразил графу, что он не пожелал бы видеть на своей стене изображение грубого русского мужика, пашущего землю, вместо живописной группы италианских пейзан среди гротов, плюща и виноградных лоз.
– Отчего бы и нет? – возразил граф. – Российский мужик, верно, кажется европейцу не меньшей диковиной, нежели русскому путешественнику венецианский гондольер. Все дело во вкусах, а вкусы делаются людьми.
– И однако, вы не ходите в лаптях и говорите по-французски, – не соглашался я.
– Это оттого, что я не волен выбирать, – отвечал граф с неожиданной сериозностью. – Будь моя полная воля, я бы жил среди диких в лесу.
Утомленный впечатлениями дня, я дотемна проспал на своей узкой постеле, а проснувшись, не вдруг мог понять, где нахожусь. Рука моя уткнулась в переборку, я вскочил и ушибся головою об какой-то выступ стены. Мне показалось, что я дитя, запертое в чулане за провинность, и только плеск случайно волны за бортом вернул меня к действительности.
Далеко на берегу дрожали редкие огни засыпающего Кронштадта. Низко, чуть не касаясь колокольни, в чернильной бездне пылала огромная полная луна. Была она не белая, не голубоватая, но оранжевая, почти как солнце, ошибкою взошедшее на ночном небе. Сие показалось мне дурным знаком. И в подтверждение его, в интрюме корабля, как в тамбовской деревне, вдруг хором заголосили петухи.
Ударила корабельная стклянка. Ночь оглашалась лишь хлопком воды о борт, поскрыпаванием снастей, вздохами ветра да воем собаки на берегу. После удара колокола, как у Шакспира, на юте раздалась чья-то тяжелая поступь. Менее всего удивился бы я явлению какого-нибудь утонувшего шведского командора, пришедшего поквитаться со своими губителями. Вышел, однако, обыкновенный часовой с ружьем на плече, глубоко вздохнул, плюнул на воду и пошел в обратную сторону.
В кают-компании игра была в разгаре. За длинным узким столом против графа Толстого понтировали юный лейтенант по фамилии Ромберх, майор Фридерици из посольства и ещё какой-то флотский офицер не нашего экипажа. Среди набросанных карт по полу каталась пустая бутылка от рома, другая, початая, возвышалась на столе между грудами серебра и ворохом ассигнаций. В воздухе стоял едкий табачный дым, несмотря на раскрытые окна. Граф Толстой, без мундира, в рубахе с открытой грудью, метал банк и едва кивнул мне к моему недоумению.
Я взял со стола лист бумаги, перо с чернильницей, расположился
Нигде так не раскрывается карактер человеческий, как в опьянении вином и азартной игрою. То, что вседневно сокрыто под личиной воспитания, приличия или актерства, у пьяного и возбужденного игрою человека является из демонических глубин – не всегда самому ему ведомых.
Майор Фридерици играл мирандолем, там немного проигрывая, здесь отыгрываясь, как обыкновенно пьют и играют немцы – для поддержания общества. Русский таким автоматическим манером и вовсе не стал бы ни веселиться, ни играть, ни пить. Лейтенант Ромберх, коего одна фамилия и была немецкая, являл другую крайность. На службе или за столом он важничал, а здесь преобразился в совершенного ребенка, менее даже своих истинных лет. Он гнул углы, удвоивал, учетверял ставки и проигрывал жалованье, кажется, на все три года путешествия вперед.
– Извольте поставить деньги на карту, – формально обратился к нему Толстой.
– Я отдам, право слово, отдам, – адресовался Ромберх отчего-то ко мне. – Я, кажется, не давал повода… Ну, ещё одну карточку?
Я пожал плечами, подмечая, как выражение крайней ажитации на подвижной физиогномии может сходствовать с радостью.
– Из чего же ты отдашь? – возражал Толстой, не поднимая глаз от игры. – Разве маменька пришлёт тебе на Мыс Доброй Надежды?
– Какой надежды? Да ты смеешься надо мной? Скажите же вы, господин Фридерицкий…
– Я денег взаймы не беру и не даю, – хладнокровно возразил майор, отодвигая бутылку подальше от лейтенанта. – Таково мое правило: коли есть деньги, то я играю, а нет, так сижу дома.
Всплеснув руками, Ромберх швырнул колоду под стол и выбежал вон из каюты. Во все продолжение игры сверху доносились его скорые шаги.
– Не пустил бы он себе пулю в лоб, – заметил флотский офицер и зевнул.
– Пистолеты в каюте, а свежий воздух ему только на пользу, – сказал Фридерици. Игра продолжалась в молчании, оглашаемом только стуком мела, шлепками карт да обычными игрецкими замечаниями. Фридерици курил трубку и мрачнел. Флотский офицер злобно усмехался и щурился на Толстого, словно проникая в его тайные помыслы. Пальцы его дрожали, он наполнял стакан, едва успевая опорожнить.
Толстой не притрогивался к вину. Он убивал карту за картой и сгребал червонцы без всякого выражения, как китайский идол. Только лицо его раскраснелось несколько более обычного. Я увлекся портретированием, пытаясь уловить эту черту его физиогномии, как зловещее предчувствие заставило меня насторожиться и отложить набросок. Что-то словно стеснило мою душу, как бывает перед грозой.
Моряк возвышался над столом, занеся шандал над головою, и пронзал взглядом беспечную макушку г-на банкомета. Граф, как ни в чем не бывало, делал новую запись мелом на столе.
– Отчего вы записали мне такой проигрыш? – звенящим голосом спросил моряк.
– Я записал вам оттого, что валет ваш убит, – обычным ясным голосом отвечал граф, ласково глядя моряку прямо в глаза.
Моряк грохнул подсвечником об стол, так что тени игроков подпрыгнули на стенах.
– Позвольте, господа… – попытался урезонить их майор; Толстой посмотрел на него так красноречиво, что Фредерици осекся.
– Qu'est ce que vous voulez dire, monsieur? – также подымаясь со своего места, насмешливо спросил Толстой.