Дипломаты
Шрифт:
Репнин вернулся домой. Дом был темен, только окно Ильи освещено. Не спит Пимен, кропает летопись – и у него страдная пора. Дверь в комнату брата полуоткрыта, точно тот приглашает Репнина войти. Негасим белый лист на столе, наполовину заполненный круглым и крупным почерком Ильи, однако Ильи нет – видно, вышел на веранду хлебнуть вечерней свежести, взглянуть на небо. А почерк у Ильи действительно круглый и крупный – нужно усилие, чтобы оторвать глаза от него. «Неумолима логика этого года – огненного года. Союзники проломили линию германцев – все решится в эти два месяца. Не хочу быть провидцем, но, кажется, провидцем буду: есть одна цель,
– Ты прочел?
– Прочел.
– Не хочу быть провидцем! – засмеялся Илья.
– А ты им и не будешь, – сказал Репнин.
– Буду! – почти воскликнул Илья, он был воинственно радостен сегодня. – Не я провидец – история!
– У нее привилегия перед тобой?
– Если хочешь, привилегия – она более цельна, чем я: сегодня у нее успех частный, а завтра Берлин… Не было в природе еще такого вала!
– Берлин, не Москва, – сказал Репнин.
– Не обманывайся, будет и Москва.
Только сейчас Репнин подумал, что не сообщил брату о поездке. Подумал и не пожалел. «Время не поспело, – решил он. – Поспеет – скажу».
Николай Алексеевич прошел в свою комнату, нащупал край софы, сел. Не хотелось зажигать света. Никогда Илья не был так решителен, так весело лих, как теперь. Кажется, даже неудачи с сыном не могли повергнуть его в уныние. Небо его надежды было не так уныло, тучи раздались. «До Берлина они будут идти одни, дальше пойдут с немцами!» – вот смысл его записи. Он так и сказал: «В природе еще не было такого вала…» Репнин не мог отказать брату в логике: все могло повернуться так. как говорил Илья. «В природе еще не было такого вала…» Значит. Репнину предстояло пойти навстречу этому валу, наперекор… И вновь припомнились слова деда о кольчужке: «Упаси бог ей быть короткой…»
Ночью Репнин сказал Настеньке о предстоящем отъезде. Тревога, вызванная поездкой в Берлин, теперь, когда он рассказывал об этом жене, как-то опала. Осталось только ощущение единоборства с Петром и беспокойство за Елену. «Что-то в нем и открыто радушное, и скрытное, в этом радушии скрытное…» – сказал он о Петре. Окно на улицу было распахнуто. Сквозной ветер, по-осеннему холодноватый, входил в комнату, прохладными ладонями касался плеч, холодил шею и тело. Настенька лежала безгласная, покорная и странно радостная.
– Да скажи ты… хотя бы слово, – вымолвил Репнин. – Что с тобой?
Она засмеялась – в смехе было и хорошее настроение, и озорство, и тайная мысль.
Он привык к этой ее реакции, неожиданной, нередко противной логике. В самом деле, какая причина для радости и тем более для озорства, когда Репнин едет в Берлин.
– Я знаю, – заметил он. – У тебя произошло что-то.
Она взяла его руку в свои ладони, поднесла к губам. Он чувствовал, как пышут жаром губы, жаром и горячей влагой. Она положила его руку себе на плечо – оно казалось ему сейчас более хрупким, чем обычно. Она охватила его ладонью свою шею и передвинула ладонь себе на живот. Она накрыла его руку своей, и он почувствовал, как кожа ладони стала чуткой.
– Слышишь… вот это и есть Вологда, – сказала она и замерла.
– Вологда? – На какой-то миг он затих, пытаясь проникнуть в смысл слов, очень тайных, на какой-то миг, потом все понял. – Вологда! – И он вспомнил то утро, когда она пришла с реки чуть-чуть озябшая, с руками, облитыми речной прохладой, и вдруг разогрелась и ожила, такая родная. – Вологда!
И он вдруг подумал, что в этой горячей тьме, которая так туго перепеленала землю и которую не потревожить никаким сквозным ветром, проклевывалась, рвалась к свету и набиралась сил новая жизнь.
– Вологда. Вологда… – говорил он, целуя ее, и ловил себя на мысли, что ведет себя так, как никогда не вел, безнадежно растеряв где-то по дороге к ней все, что когда-то было ему свойственно, что было сущностью и натурой его.
Она остановила его, коснувшись рукой щеки.
Слышишь?
В ночи, нет, не на улице, а в доме, быть может, вот за этой стеной, играл граммофон, играл негромко, опасаясь потревожить сон большого дома.
– Да не Елена ли это? – Настенька приподнялась на кровати. – Елена… одна? – Настенька оживилась. – Я хочу посмотреть!
Она быстро оделась и выпорхнула из комнаты. Репнин вдруг услышал ее смех, в этот раз нескрываемо ликующий, и все ту же танцевальную мелодию. Нечасто в репнинском доме в полночь устраивались танцы. Репнин оделся так, точно выходил из дому (полуодетым он никогда не покидал своей комнаты), прошел в столовую. Дверь в гостиную действительно была полуоткрыта, и по лепному потолку, смешно переломившись, скользили тени танцующей пары. Репнин шагнул навстречу двери и едва не отпрянул. У окна сидела Елена, а Настенька, возбужденная, с раскрасневшимся лицом, двигалась в весело-задорном вальсе с Петром. Признаться, Репнин готов был ко всему, но только не к этому. Он стоял в темноте, прислушиваясь к стонущему голосу граммофона. «Ничего не произошло, – говорил он себе. – Ровно ничего не произошло, все в ее характере, всего лишь в ее характере, и тебе пора к этому привыкнуть… пора…»
107
Анастасия Сергеевна получила письмо из Христиании. Письмо было корректным, даже ласковым. Жилль просил Настеньку встретиться с настоятелем храма святой Екатерины. Она не хотела делать тайны из беседы с настоятелем, наоборот, полагала, что разговор будет пристойным, если произойдет в ее доме. Настенька сказала Репнину, что хотела бы встретиться с Рудкевичем у себя, даже если настоятель будет не один. Репнин спросил Настеньку, желает ли она, чтобы он был дома. Она не знала, что ответить. Ему показалось, что она хотела быть дома одна.
Когда, по мысли Настеньки, до встречи оставалось добрых минут пятнадцать, она увидела у себя под окном трех извозчиков и целую стаю духовных и светских лиц, которые, точно серые гуси, медленно шествовали к дому. Вместе с Рудкевичем их было шестеро, все почтительно-корректные, молчаливые, с внимательными глазами.
У стола устроились удобно, точно разговор, который их ожидал, мог затянуться на день. Рядом с собой Рудкевич посадил того, кто был назван Федором Ивановичем фон Бедигером. У Бедигера были рыжие усы и животик, крепкий и изящно округлый. Впрочем, желтый портфель, который он держал в руках, был таким же крепким и изящно округлым. Рудкевич скосил на него белые глаза, Бедигер понимающе пожал плечами и мигом выложил на стол стопку бумаг и увесистый фолиант, заключенный в красный шелк, – он сделал все это так быстро, что первое время казалось непонятным, откуда он извлек фолиант: из портфеля или из-под матово-черного сукна пиджака.