Дивеево. Русская земля обетованная
Шрифт:
– К нему иди. Другого не ищи. – Все согласно, убежденно закивали. – К Досифею прозорливому.
– А примет? – Прохор сложил ладони на посохе и оперся о них подбородком, задумался.
– Смиренно попросишься – примет. При этом знай: Досифей хоть и затворник, никого к себе не впускает, но в дверце есть окошко. Отворит, глянет и все тебе скажет.
И отправился Прохор в Китаевскую пустынь – по нахоженной паломниками тропе, мимо монастырских пасек (пчелы вылетят из ульев, зависнут и устремятся за сладкой добычей) и рядами посаженных виноградников. Легкое облако закрыло солнце, тенью легло на дорогу, покрапал дождик, взбивая придорожную пыль, но капли тотчас и высохли, как только в небе снова радужно засияло. Прохор миновал окруженную сизым сумрачным лесом Голосеевскую пустынь, место
Вот и Китаевская пустынь, две каменные церкви, покосившаяся колокольня, братский корпус с прислоненным к крыльцу венико и кольцом на двери, свечной завод, по самые окна заросший репейником, – какая здесь тишина! Ничем не нарушаемая, словно вековая, дремотная – особенно на кладбище, огромном, усаженном деревьями, похожем на запущенный, одичавший сад – там хоронили лаврских иноков. Могилы, могилы, могилы: эти уже отжили, завершили свой путь, а вот те, которые доживают, престарелые, немощные монахи, каждый за своей дверцей.
Вскоре отыскал Прохор келью затворника Досифея, постучался, и откинулась ставенка, открылось крошечное оконце. Показалось круглое, безбровое, в мелких морщинках-оспинках, с щелочками глаз лицо, разлепились иссохшие, сомкнувшиеся губы, прорезался хриплый, надсадный голос:
– Кто?
– Раб Божий Прохор.
Он смиренно поклонился.
– Знаю, что Прохор. Из Курска грядешь. Чего надобно?
– Благословите в монастырь, батюшка.
– И это знаю. В иночество душою стремишься. Не ты первый: многие этим путем шли. Но узкий-то путь он трудный. На этом пути бесы-то и поджидают, за поворотом, в канавке прячутся. А споткнешься, да прямо в грязь, что тогда?..
– Встану, утрусь, отряхнусь и дальше пойду…
– Какой ты, однако. В Саровский монастырь хочешь? К отцу Пахомию под крыло?
– Так, отче. Все так.
Глазки-щелочки на круглом лице закрылись. Взор обратился вовнутрь. Голос окреп, обрел торжественность:
– Благословляю. Гряди, чадо Божие, и пребуди в Саровской обители; место сие будет тебе во спасение. С помощью Божией там окончишь ты свое земное странствование. Святый Дух, сокровище всех благих, управит жизнь твою во святыне.
И захлопнулась ставенка.
Глава десятая. Вдохновляющая оговорка
Что ж, мы снова воспользовались методом романиста и попытались воссоздать то, что было безвозвратно утрачено и что тем не менее так хочется заново обрести и сохранить. А именно: атмосферу, напитанный запахами воздух эпохи, не только ее парадный фасад, но и заросшие лопухами задворки, вид из подслеповатого окна, плавное течение будней, то множество мелочей, из которых ткется пестрая, причудливая (то парча, то дерюга) материя жизни. И, как ни удивительно, к этому подчас призывает, подталкивает сам преподобный Серафим, у которого мы находим… конечно, не высказывание на этот счет, нет, а скорее случайно оброненное словечко, вдохновляющую романиста оговорку. Наставляя иноков, удерживая их от излишнего рвения, от подвигов не по силам, он однажды сравнил их с теми, кто, не освоив грамоту, сразу берутся сочинять.
Вот оно, мимоходом высказанное, но столь ценное для нас суждение. Сочинять! Значит, сочинение-то высоко ставил, раз так выразился. Конечно, не на уровень духовного делания, молитвенного подвига, но все-таки, все-таки… Кроме того, сочинительство в устах Серафима чем-то сродни такому понятию аскетической практики, как художество, которому предавались те, кто особенно преуспел в непрерывной, будто ручеек журчащей Иисусовой молитве. Преуспел настолько, что соединил ее с определенной позой, ритмом дыхания и сердцебиения. Серафим советовал Балаклавскому архимандриту Никону: «Учись творить молитву через ноздряное
Досифей благословляет Прохора на монашество
И еще одно сравнение Серафима, оправдывающее, на наш взгляд, романный метод. Старцу задали вопрос о настоятельстве, и он уподобил истинного настоятеля матери, пекущейся о собственных детях: «Чадолюбивая матерь не в свое угождение живет, но в угождение детей. Немощи немощных чад сносит с любовию; в нечистоту впадших очищает, омывает тихо-мирно, облачает в ризы белые и новые, обувает, согревает, питает, промышляет, утешает и со всех сторон старается дух их покорить так, чтоб никогда не слышать ей малейшего их вопля, и таковые чада бывают благорасположены к матери своей». Как тут не воскликнуть: «Да это же Агафья Фотиевна, благочестивая матушка Прохора, ее портрет!».
И за этим портретом – жизнь Машинных, не приукрашенная, а такая как есть, изображенная со всем откровенным натурализмом. В ней и нечистота, и вопли были, и в драной обуви бегали, и от холода дрожали, и голодными оставались. Иначе не понять этого: очищает, омывает, обувает, согревает, питает, промышляет, утешает. Преподобный в нескольких штрихах набросал живую сценку из своего детства – хоть бери и вставляй в роман. Поэтому и сочинителю-романисту легче, есть на что опереться. Он ведь произвольно никогда не выдумывает, не предается беспочвенным фантазиям, а процесс сочинительства в том и заключается, чтобы лишь соединить разрозненные, раз бросанные там и сям штрихи в законченную картину.
Собственно, так мы каждый раз и поступали, рассказывая об исцелении болящего Прохора пред чудотворной иконой, его падении с колокольни, торговле в лавке и паломничестве к мощам основателей Киево-Печерской Лавры. Теперь снова обратимся к датам, фактам и историческим свидетельствам, укрупним их, рассмотрим под увеличительным стеклом, чтобы завершить рассказ о времени, проведенном Прохором в Курске. Иными словами, из романиста вновь превратимся в историка. При этом нам подобает убедить и себя, и читателя, что мы якобы встаем на твердую почву документально подтвержденных, достоверных сведений, позволяющих чуть-чуть подправить и уточнить нарисованную воображением картину. Отчасти это действительно так, но сразу хочу заметить: лишь отчасти.
Увы, желание встать на твердую почву всегда остается желанием, которое до конца так и не сбывается: почва все равно колеблется. Правда, иные авторы это скрывают от читателя, поскольку им кроме фактов держаться не за что, но мы, вооруженные романным методом, скрывать не будем, а даже, наоборот, подчеркнем. Да, уважаемый читатель, колеблется так, что хватаешься за воздух, пытаясь удержать равновесие и балансируя, как на цирковом канате. Мы уже столкнулись с этим на примере даты рождения преподобного Серафима, но так, уверяю, и с прочими датами. Чем больше читаешь о Серафиме самых разных книг, вникаешь в документы, сравниваешь, сопоставляешь, тем больше убеждаешься: гуляют даты. Еще как гуляют! Каждый по-своему их высчитывает, и разница подчас в год-два, а то и десять лет. По-разному выглядят подробности тех или иных событий. Да и с самими событиями, историческими фактами так же: нет такого среди них, какой не был бы подвергнут сомнению.