Дмитрий Донской, князь благоверный (3-е изд дополн.)
Шрифт:
Немного повременив, засобирался в Мамаеву Орду и сам Дмитрий Иванович. Похоже, не сразу, не без колебаний решился двадцатилетний великий князь владимирский на эту поездку. Когда-то, в мальчишеские свои годы, ходил он в Сарай неопасливо, а если и смущали его страхи, то совсем детские, зыбкие, непрочные, да и каков был с него у ханов спрос? Ныне же Мамай о многом может спросить и прежде всего спросит за «самочиние»: как посмел не пустить тверского князя венчаться во Владимире? Или не знал, что ярлык отдан Михаилу по его, Мамая, воле? Да и о «царском выходе» конечно же спросит.
Но семь бед — один ответ, не ехать совсем тоже нельзя. Мамай за последние годы значительно усилился; об этом можно было составить представление и здесь, в Москве, — достаточно лишь навестить кого-нибудь из менял и поглядеть, какие монеты ныне в ходу. А меняла с охотой
Туда-то и предстояло отправиться Дмитрию летом 1371 года. Его спутником стал ростовский князь Андрей Фёдорович, тот самый, что в годину распрей с суздальско-нижегородскими Константиновичами сохранил верность Москве, хотя и жил в Ростове, в ближайшем соседстве с её недоброжелателями. Андрею Фёдоровичу шёл пятый десяток — проверенный старший друг, рядом с ним спокойнее Дмитрию пускаться в рискованный путь.
Сопровождать двух князей в их плавании по Москве-реке собрался и митрополит Алексей, несмотря на свои годы, не располагающие к странствованиям, — ему было теперь около восьмидесяти лет. Плыл он с ними до самой Коломны, скрепляя советами, и тут благословил напоследок.
Это о нём, об Алексее, писал в 1370 году в послании своём к русским князьям Филофей, патриарх Константинопольский: «… вы имеете там вместо меня святейшего митрополита Киевского и всея Руси, мужа честного, благочестивого, добродетельного и украшенного всеми добрыми качествами, способного, по благодати Христовой, пасти народ, руководить его к приобретению спасения, утешать скорбные души и утверждать колеблющиеся сердца, как и вы сами знаете, изведав его достоинства и святость». А в грамоте, посланной лично Дмитрию Ивановичу, патриарх добавлял к уже сказанному: «…среди вас именно обретаю народ Христов, который имеет в себе страх Божий, любовь и веру. Молюсь и люблю всех вас, повторяю, более других. Твое же благородство ещё более люблю и молюсь за тебя, как за сына своего, за любовь и дружбу к нашей мерности, истинную веру во Святую Церковь Божию и искреннюю любовь и покорность к святейшему митрополиту Киевскому и всея Руси, возлюбленному во Св. Духе брату нашей мерности. Я знаю, что ты искренно расположен к нему, любишь его и оказываешь ему совершенную покорность и повиновение, как он сам писал ко мне, и тем более я возлюбил тебя и молюся о тебе. Поступай же, сын мой, точно так и вперед, дабы иметь молитву мою и на будущее время, и будешь иметь ещё большие блага: и жизнь беспечную и царство несокрушимое в настоящей жизни, а в будущей наслаждение вечными благами».
По Оке спустились они до устья Прони и, зайдя в неё, двинулись к волоку, связывающему окский приток с верховьями Дона. Так Дмитрий впервые увидел Дон, здесь ещё узковатый, много уже Москвы-реки, тот самый Великий Дон, испить шеломом воду которого почитали когда-то для себя воинской честью русские князья, не знавшие ига. Мог ли Дмитрий предчувствовать сейчас, что сюда, почти в эти вот самые места, ему ещё раз предстоит в будущем прийти — для дела страшного и великого?.. Миновали Острую Луку, Кривой Бор, устье Воронежа; и ещё были реки — Червлёный Яр, Бетюк, Хопёр, Медведица, Белый Яр…
Дон властно вовлекал их в игру поворотов, знакомую почти со времён детской зыбки и никогда не надоедающую; он сам ходил под днищем упруго, как колыбель, раскачивая берега, диковато-прекрасные, то глухо, неприступно оплетённые лесом, то обрывистые, с ослепительно белыми стогами известняка; почти из-под носа передового струга, трепеща оперением, тяжело взлетали дикие гуси, наискось пересекала реку выдра, медвежья семья плескалась на водопое, сквозь прорехи в кустарнике недоумённо поглядывали на людей козы и лоси; часто попадались бобровые завалы; куница на песчаном мыске навостряла ушко и нехотя отпрыгивала за корягу; шарахались в зарослях камыша лебединые выводки; на рассвете, после туманной глухоты, тысячеголосое птичье клекотание поднималось над Доном, как стон счастливой своим беспамятством твари. И право, птицам небесным нет дела до того, что они живут при Мамае, что было прошлое и будет будущее; они живут вне тока человеческого времени. Так же и человека мучительно томит иногда соблазн вырваться из своего постылого времени, погрузиться всем существом в этот птичий грай, в этот беспечный рай, выбросить из памяти все века с их кровью и поруганиями, освободиться от будущего, сулящего, пожалуй, всё ту же кровь, всё те же оскорбления человеческой душе! И как просто, как легко! Стоит лишь пристать к берегу, и сделать два-три шага, и утонуть навсегда в дурманных кущах трав, в снотворных струях полуденного марева…
А иногда, наоборот, невнятным унынием, пугающей отчуждённостью веяло от берегов. Столько дней уже плывут — и ни жилья, ни дымка людского, только лодочник показывает на зелёные валы, волнующие своей рукотворностью: вот тут был русский город, и тут, и тут жили славяне. И как ни стараются из года в год трава, вода и лес, а не скрыть этих земных ран. Из-под облачного шатра видит их горняя птица и с болью затворяет в груди скорбный клёкот, потому что не радуют её ни обилие лебединых стай, ни тёмные косяки рыб.
Путники миновали Великую Луку и Перевоз — ордынский волок между Волгой и Доном, — и враз всё переменилось: по берегам дымят очагами становища кочевников, громадные табуны пестреют на зелени лугов. Слышно, эти места принадлежат Сары-хоже, тому самому Мамаеву посланнику, который недавно гостил в Москве.
Оказался ли Сары-хожа порядочней, чем можно было предполагать, умилил ли великий князь московский Мамая, хана и хатуней своей юношеской беззащитностью и открытостью, подействовал ли на них улещающе-тонкий подбор подарков, особой ли смёткой отличились спутники Дмитрия, но только удалось ему, казалось бы, невозможное: он в итоге вновь был пожалован великим княжением Владимирским. Конечно, на это ушло время — не одна неделя, даже не один месяц. Во все эти дни ему надо было предельно изощряться в терпении, не допускать и оттенка скуки и раздражения на лице, заставить их увериться в том, как он рад и счастлив гостить у них, как ему, дикарю, всё нравится у них, начиная от громадных охотничьих облав и кончая церемонной болтовней в кибитках хатуней; пусть видят, какой он преданный слуга, как он беспечен и по-юношески недалёк, как он жаждет расстараться для них ещё пуще, лишь бы не пакостили ему Михаил с литовцами. Тогда и «выходы» он будет слать им настоящие, как в дедовы времена.
Кроме всего прочего, тут был расчёт и на преимущество живого просителя перед заочным, отсутствующим. Этим именно расчётом воспользовался до него Михаил. Но теперь Михаил находился далеко и, как сообщали вновь прибывающие с севера купцы, самочинствовал на Волге (захватил Мологу, Углече Поле, Кострому, посажал в этих городах своих наместников). Когда Михаил был здесь, ордынцы вместе с ним боялись слишком резкого усиления Москвы. Но когда здесь Дмитрий, то они вместе с ним боятся слишком резкого усиления Твери. И именно с целью поддержания противоборства сторон в русском улусе им сейчас выгодней переложить ярлык на московскую чашу весов.
Дмитрий, возвращавшийся домой в сопровождении Мамаевых послов, мог знать, что у них имеется письмо ханское к Михаилу и даже что в том письме примерно сказано: давали, мол, мы тебе княжение великое и силу ратную, дабы посадить тебя на то княжение, но ты рати нашей не взял, а сказал, что своею силой сядешь на великое княжение. Вот и сиди на нём с кем тебе любо, а от нас помощи не жди.
Не порадуется, конечно, Михаил такому вот письму. Не очень-то он порадуется и когда узнает, что Дмитрий увёз из Орды его, Михаила, родного сына Ивана. Получилось это так: Иван уже находился в ханской ставке, когда московский князь прибыл туда. Заимодавцы, которые числили за Тверью великие и давние долги, держали Ивана под стражей. Дмитрий исподтишка начал торговаться с ними, но заломили они цену дикую: десять тысяч московских гривен! Он-то, и к выезду в ставку готовясь, казну свою порастряс нещадно, и здесь Мамаю пообещал за ярлык громадную мзду, теперь ещё и им, собакам, подай десять тысяч! Не то что здесь, с собой, у него и дома теперь таких денег не наскрести. Но всё же скрепя сердце пообещал ростовщикам: коли отпустите тверского княжича со мной на Москву, выплачу вам дома, что просите. Так и пришлось плыть вверх по Дону с ненавистной свитой откупщиков. Но очень уж Дмитрий надеялся, что, может быть, хоть это обстоятельство — наследник тверского престола, сидящий заложником в стенах кремля, — наконец-то укротит неуемного Михаила Александровича.