Дмитрий Донской, князь благоверный (3-е изд дополн.)
Шрифт:
Конечно, в соседстве с ними московские монетки Дмитрия выглядели не так ослепительно: и потоньше они, и помельче, и чекан погрубей. Но всё равно, всё равно, пусть и с ханскими именами на одной стороне, они будут разносить во все концы света весть о Москве и её князе.
Без арабской надписи никак не обойтись, она — пропуск для новых русских денег на восточные базары. Заезжие купцы удивляются, качают головами, разглядывая славянскую надпись и изображение воина, но берут монетку охотно. Пусть привыкают потихоньку к дерзкому виду ратника, вооружённого мечом и секирой. Мал значок, а на всяк зрачок. Кто-нибудь из своих, в неволе живущих, в Булгарии или в Сарае, увидит случайно московскую денежку — и заходит у него сердце ходуном. Любое добро отдаст за неё и везде, где лишь соберутся двое-трое соотечественников,
Мастерам-резчикам заказывал Дмитрий изготовление великокняжеских печатей — для себя лично и для своих наместников, сидящих в городах Белого княжения. Всякая грамота — духовная, договорная, перемирная или жалованная, как и эта, что даёт он ныне добытчику-фрязину, недействительна, если не скреплена подвесной печатью, позолоченной ли, восковой. Остановит чернявого купца где-нибудь в глухомани княжеская стража: кто таков будешь? кажи грамотцу! И видят: грамота исправная, печать при ней неподдельная, московская. На одной стороне святой воин стоит, похоже, сам Димитрий Солунский, с копьём, со щитом. На обороте же надпись:
ВЕЛИКО
ГОКНЯЗЯ
ДМИТРИ
ЯИВАНО
ВИЧА
Ну что же, поезжай, купчик, дале, твоё счастье. Да смотри не теряй печать княжу, а то шубу с плеч, самого под меч.
Как ни скромно жили на своих дворах Дмитрий и его двоюродный брат, как ни берегли всякую полушку, как ни сковывала подчас их волю постоянная опасность новых опустошительных пожаров, а всё-таки забота о посильном украшении жилья не оставляла обоих. Наряжая свои дома, украшали тем самым чело Кремля, всю Москву. Говорят, уже в те времена терем великокняжеского дворца был златоверхим, со слюдяными окнами, с двухъярусным крыльцом на резных колонках, и светлица княгини, из которой она обычно провожала взглядом мужа, отъезжающего в очередной поход, помещалась над главным входом во дворец. Слюда в окошках искрилась на полуденном свету, дрожащим своим вспыхом дивила людей, особенно когда издали, из-за реки, глядел кто на Кремль. Если сам князь возвращался домой через Заречье, то и его в ясную погоду уже версты за две, за три веселили смеющиеся искорки высоких оконец.
Слюду добывали на севере, расслаивали на тонкие пластины, подбирали по цвету: есть слюда сиреневатого отлива, есть будто со слабым румянцем, есть золотистая, вохряная, есть и голубовато-льдистые листы, для каждой рамы — свой тон. Яркий солнечный свет, пройдя сквозь слюду, делается мягок, бархатист, дымчат — оттого в хоромах и в жаркий летний день не столь душно, и полнятся они обволакивающим тело, приглушающим шаги и голоса уютным задумчивым светом.
В светлице великой княгини свободные часы посвящались шитью драгоценных плащаниц, пелен, воздухов. Вышивали на привозных венецейских камках, на тафте и атласе, стараясь подбирать ткани звонких, праздничных цветов — малиновые, брусничные, черевчатые, маковые, лазоревые. Нити тоже были покупные — китайский и персидский шёлк, золотое и серебряное прядиво. Поверх плотного нитяного покрова ликов и головных уборов примётывали нанизь нимбов-подковок, подобранных из молочных капель индийского или же своего, печорского, жемчуга. Работа кропотливая, требующая терпения, усидчивости, проворства пальцев и чистоты взгляда, нераздражённого сердца и общего согласия — иную вещь хозяйка с помощницами готовила месяцами. О чём ни наговорятся, о ком ни наплачутся, да и намолчатся тоже всласть. На целый женский век хватает малого клубочка нитяного. То наматывается ниточка, то разматывается, день отлетает за днём, год отзывается году, бесконечна алая нить жизни.
В московской своей светёлке не раз уж полнела в стане великая княгиня Евдокия, делалась мягко-округлой — сама что тот клубочек. В такие месяцы особой уютной теплынью напитывались, кажется, и хоромные стены. Мягким кошачьим шажком выступала теперь Евдокия, осторожней усаживалась за пяльцы, чаще в глазах рябило, мутнели на ладони жемчужные зёрнышки, мурка играла на полу клубком, рассеянно соскользнувшим с колен, по-птичьи пощёлкивали дрова в печной утробе, в углах жилья копились, набухали, пенились серебряные сумерки.
В сентябре 1376 года Дмитрий и Евдокия пережили первое родительское горе — умер их старший, шестилетний Данила. Осталось двое мальчиков. Вася, четырёх лет от роду, и Юрий — этому ещё и двух не исполнилось. Беременная женщина не смела отдаться сполна своему горю, боясь за жизнь, что носила под сердцем. Как и каждая русская женщина её поколения, Евдокия не столько родильных мук страшилась, сколько трепетала за неясное будущее своих чад. Дай только думам волю, чего-чего не напридумается на их головки: и войны лютые, и моры беспощадные, и сотни иных болезней, знаемых и незнаемых. А случаи нелепые и непредвиденные, поджидающие человека на каждом шагу, во всякий час и миг?.. А зверь лютый в лесу, а гром небесный в открытом поле?.. А если, овзрослев благополучно, жить станут кое-как, друг против друга злобясь, на клочья раздирая отцов прибыток, — велика ли невидаль, далеко ли за примерами ходить?.. И в горький свой, безутешный час будет какой-нибудь из них проклинать родителей своих за то, что зачали его на муку жизненную, кинули в юдоль зла.
О, как страшно думать об этом, в ночной бессонной пучине холодея, сдерживая в себе вопль отчаяния! Тут-то напоследок и призовёшь Её, потому что кто же ещё услышит и к кому ещё воззвать? Из бездны отчаяния устремится жаркая просьба в бездну милосердия, и не об этом ли сказано: бездна бездну призывает? Можно принять любую родильную муку, лишь бы детки не знали мучений, потому что хватит уже на наш век, не вынесет сердце материнское нового повторения земных страстей. Да и не одну только родильную, а всякую муку примет на себя мать, за всех своих отстрадает, за всех умрёт, за всех испьёт чашу отчаяния, лишь бы прервалась безысходная чреда повторений.
Четвёртого сына (если от новопреставленного Данилы считать) Евдокия родила накануне Андрея Первозванного, почему и назвали мальчика Андреем.
Ещё один сын! В княжеском дому такое событие всегда считается особо значительным. Сын — прибыток мужества; говоря о младенце Андрее, разумели, что недаром и имя его по-гречески значит «мужественный». И вовсе не беда, что помельче придётся делить меж сынами отцову вотчину. Это ещё поглядеть надо, мельче ли; земель-то прирастает, прикупается понемножку, потуже становится дедова калита.
Василий, Юрий и Андрей… Мальчишек у Дмитрия уже больше, чем у покойного отца было, но молодому отцу желалось ещё и ещё детей, у него вовсе не было предчувствия, что они рождаются не вовремя. Напротив, самое время вновь заводить на Руси большие семьи, вить заново Великое Гнездо. Крепких рук нужно множество и душ горящих тоже. Трудов край непочатый.
И Евдокиюшка, Авдотьюшка безотказная, будет ему рожать и рожать: за Андреем родит Семёна (этот недолго, правда, поживёт), потом Петра и Ивана, потом, наконец, Константина…
И четырёх дочерей принесёт — тоже народец нужный! — Софью, Анну, Настасью и младшую Марию (снова это имя, столь любое на московский слух).
Всего двенадцать детей породил великий князь Дмитрий Иванович за двадцать три неполных года супружеской жизни! Бесстрашное по тем временам чадолюбие. Далеко не в каждой княжеской семье на Руси тогда так много рожали. У Михаила Тверского, к примеру, было шестеро сыновей, но и это уже очень много, сравнительно с другими княжескими домами. Как многочадный родитель Дмитрий Иванович может быть всерьёз сопоставлен только со своими отдалёнными предками — князьями Киевской и Владимиро-Суздальской Руси. Так, Владимир Святославич имел (хотя и от разных жён) двенадцать сыновей, Ярослав Мудрый — семь, Владимир Мономах — восемь, Юрий Долгорукий — одиннадцать, Всеволод Большое Гнездо — восемь, его сын Ярослав Всеволодович — девять. Но это был уже самый канун нашествия. В следующем колене наиболее чадородным оказался Александр Невский, но у него родилось только четверо сыновей. Младший из них, Даниил Александрович, породил пятерых мальчиков, Иван Калита — четверых, Иван Красный, как помним, всего двоих. Ордынское иго длилось уже вторую сотню лет, и его цепенящая, сковывающая власть сказывалась и здесь: большие семьи стали редкостью; многие князья вообще умирали (или погибали) бесчадно; всегдашнее человеческое стремление увековечить память о себе в обильном потомстве шло на убыль, истаивало.