Дмитрий Донской
Шрифт:
Мастерам-резчикам заказывал Дмитрий изготовление великокняжеских печатей — для себя лично и для своих наместников, сидящих в городах Белого княжения. Всякая грамота — духовная, договорная, перемирная или жалованная, как и эта, что дает он ныне добытчику-фрязину, недействительна, если не скреплена подвесной печатью, позолоченной ли, восковой. Остановит чернявого купца где-нибудь в глухомани княжеская стража: кто таков будешь? кажи грамотцу!.. И видят: грамота исправная, печать при ней неподдельная, московская. На одной стороне святой воин стоит, похоже сам Димитрий Солунский, с копьем, со щитом. На обороте же надпись:
ВЕЛИКО
ГОКНЯЗЯ
ДМИТРИ
ЯИВАНО
ВИЧА
Ну
Была у Дмитрия печать и с другим изображением — святого воина, скачущего на коне с мечом в руке. Знаки великокняжеской власти он метил образом своего небесного покровителя; друзьям — оборона, врагам — предостережение.
II
Художество в кремлевских хоромах ценилось всякое, но вне сравнений стояли мастера иконного и настенного письма.
Знаменитый писатель Московской Руси Епифаний Премудрый в послании к тверскому игумену Кириллу рассказывал о художнике Феофане Греке, о том, как этот «изограф нарочитый и живописець изящный» работал по заказу московских князей: «...у князя Владимира Андреевича в камене стене саму Москву такоже написавый; терем у князя великаго незнаемою подписью и страннолепно подписаны...»
Послание это относится уже к началу XV столетия и скорее всего дворцовые росписи кисти прославленного византийца, так поразившие Епифания своим «страннолепием» — непривычной глазу красотой, — были исполнены при сыне Дмитрия Ивановича, великом князе Василии, в последнем десятилетии века XIV либо в самые первые годы нового столетия.
«Скорее всего», потому что Феофан Грек вполне мог обосноваться в Москве еще при жизни Куликовского героя и по его личному заказу расписать великокняжеский терем. О времени Феофанова приезда сюда можно говорить лишь гадательно. Если судьбы двух современников — изографа и князя — все же разминулись, то, значит, какие-то другие художники навещали двор Дмитрия Ивановича, трудились над украшением его хором.
В любом случае подробность из письма Епифания Премудрого драгоценна и оживляет одну из сторон кремлевского быта, о котором так мало сегодня известно.
Как ни скромно жили на своих дворах Дмитрий и его двоюродный брат, как ни берегли всякую полушку, как ни сковывала подчас их волю постоянная опасность новых опустошительных пожаров, а все-таки забота о посильном украшении жилья не оставляла обоих. Наряжая свои дома, украшали тем самым чело Кремля, всю Москву... Говорят, уже в те времена терем великокняжеского дворца был златоверхим, со слюдяными окнами, с двухъярусным крыльцом на резных колонках, и светлица княгини, из которой она обычно провожала взглядом мужа, отъезжающего в очередной поход, помещалась над главным входом во дворец. Слюда в окошках искрилась на полуденном свету, дрожащим своим вспыхом дивила людей, особенно когда издали, из-за реки глядел кто на Кремль. Если сам князь возвращался домой через Заречье, то и его в ясную погоду уже версты за две, за три веселили смеющиеся искорки высоких оконец.
В светлице великой княгини свободные часы посвящались шитью драгоценных плащаниц, пелен, воздухов. Вышивали на привозных венецейских камках, на тафте и атласе, стараясь подбирать ткани звонких, праздничных цветов — малиновые, брусничные, черевчатые, маковые, лазоревые. Нити тоже были покупные — китайский и персидский шелк, золотое и серебряное прядиво. Поверх плотного нитяного покрова ликов и головных уборов приметывали нанизь нимбов-подковок, подобранных из молочных капель индийского или же своего, печорского, жемчуга. Работа кропотливая, требующая терпения, усидчивости, проворства пальцев и чистоты взгляда, нераздраженного сердца и общего согласия — иную вещь хозяйка с помощницами готовила месяцами. О чем ни наговорятся, о ком ни наплачутся, да и намолчатся тоже всласть. На целый женский век хватает малого клубочка нитяного. То наматывается ниточка, то разматывается, день отлетает за днем, год отзывается году, бесконечна алая нить жизни.
В московской своей светелке четвертый уже раз полнела в стане великая княгиня Евдокия, делалась мягко-округлой — сама что тот клубочек. В такие месяцы особой уютной теплынью напитывались, кажется, и хоромные стены. Мягким кошачьим шажком выступала теперь Евдокия, осторожней усаживалась за пяльцы, чаще в глазах рябило, мутнели на ладони жемчужные зернышки, мурка играл на полу клубком, рассеянно соскользнувшим с колен, по-птичьи пощелкивали дрова в печной утробе, в углах жилья копились, набухали, пенились серебряные сумерки.
В сентябре 1376 года Дмитрий и Евдокия пережили первое родительское горе — умер их старший, шестилетний Данило. Осталось двое мальчиков, Вася, четырех лет от роду, и Юрий — этому еще и двух не исполнилось. Беременная женщина не смела отдаться сполна своему горю, боясь за жизнь, что носила под сердцем. Как и каждая русская женщина ее поколения, Евдокия не столько родильных мук страшилась, сколько трепетала за неясное будущее своих чад. Дай только думам волю, чего-чего ни напридумается на их головки: и войны лютые, и моры беспощадные, и сотни иных болезней, знаемых и незнаемых. А случаи нелепые и непредвиденные, поджидающие человека на каждом шагу, во всякий час и миг? А зверь лютый в лесу, а гром небесный в открытом поле? А если, овзрослев благополучно, жить станут кое-как, друг против друга злобясь, на клочья раздирая отцов прибыток, — велика ли невидаль, далеко ли за примерами ходить?.. И в горький свой, безутешный час будет какой-нибудь из них проклинать родителей своих за то, что зачали его на муку жизненную, кинули в юдоль зла.
О, как страшно думать об этом, в ночной бессонной пучине холодея, сдерживая в себе вопль отчаяния! Тут-то напоследок и призовешь Ее, потому что кто же еще услышит и к кому еще воззвать? Из бездны отчаяния устремится жаркая просьба в бездну милосердия, и не об этом ли сказано: бездна бездну призывает? Можно принять любую родильную муку, лишь бы детки не знали мучений, потому что хватит уже на наш век, не вынесет сердце материнское нового повторения земных страстей. Да и не одну только родильную, а всякую муку примет на себя мать, за всех своих отстрадает, за всех умрет, за всех испьет чашу отчаяния, лишь бы прервалась безысходная чреда повторений.
Четвертого сына (если от новопреставленного Данилы считать) Евдокия родила накануне Андрея Первозванного, почему и назвали мальчика Андреем.
Еще один сын! В княжеском дому такое событие всегда считается особо значительным. Сын — прибыток мужества; говоря о младенце Андрее, разумели, что недаром и имя его по-гречески значит «мужественный». И вовсе не беда, что помельче теперь придется делить меж сынами отцову вотчину. Это еще поглядеть надо, мельче ли; земель-то прирастает, прикупается понемножку, потуже становится дедова калита.