Дмитрий Донской
Шрифт:
В то же лето, свидетельствует Троицкая летопись, Дмитрий Константинович решил возобновить строительство каменного кремля в Нижнем, которое было впопыхах и неудачно затеяно Борисом почти десять лет назад. Одним из первых сооружений возобновляемой стройки стала воротная башня напольной стены, названная Дмитровской.
В 1374 году на состоявшемся в Москве соборе митрополит Алексей поставил епископом суздальско-нижегородским и городецким монаха Дионисия. Существует мнение, что монашествовать он начал в киевском Печерском монастыре и именно поэтому, поселившись в Нижнем, подыскал и тут место для пещерного монастырька, где и поселился. Вскоре Дионисий вдохновил своих нижегородских сподвижников на дело, которому суждено было стать великой вехой в истории отечественной культуры.
Видимо, по согласованию с князем Дмитрием Константиновичем владыка задумал составить новое летописание, в котором были
Как будто про эти именно дни и годы писал потом А. С. Пушкин П. Я. Чаадаеву: «Духовенство, пощажен-цое удивительной сметливостью татар, одно — в течение двух мрачных столетий — питало бледные искры византийской образованности. В безмолвии монастырей иноки вели свою беспрерывную летопись. Архиереи в посланиях своих беседовали с князьями и боярами, утешая сердца в тяжкие времена покушений и безнадежности».
Зима и весна 1377 года вошли в историю древнерусской культуры навсегда, потому что список, составленный Лаврентием со товарищи, оказался одной из двух (!) русских летописей, которым посчастливилось уцелеть от всего XIV века. Речь, конечно, идет не о содержании, известном по многим поздним спискам, но о самих подлинниках. Более того, все, что в разные столетия было написано рукою русских летописцев до Лаврентьевского свода, погибло.
Понятно, ни сам Лаврентий, ни его заказчики не могли предположить, что время сделает такой именно выбор. Из того, что создавалось тогда в Нижнем, были вещи вроде бы и попрочней. Те же каменные башни и стены кремля. Те же белокаменные соборы на посаде, в Благовещенском монастыре. Те же настенные росписи кисти Феофана Грека.
Но нижегородский белокаменный кремль не уцелел. Исчезли с лица земли и каменные церкви, построенные здесь во второй половине XIV века, а с ними и фрески великого византийца. Только книге Лаврентия суждено было остаться, чтобы самим чудом своей нетронутости еще наглядней поведать о кромешном погибельном мраке и о духовных дерзаниях тех дней.
VI
Где-то посреди безбрежных зырянско-пермских лесов кучка местных жителей с благоговейным любопытством разглядывала в только что срубленной деревянной церкви яркое, поблескивающее свежей олифой изображение: трое юношей восседают за белым столом; они крылаты, подобно птицам, их обнаженные кудри окружены золотыми сияниями; хорошая картина, в лесах такой еще никогда не видали... Русский человек по имени Степан, который живет среди лесных охотников уже не одну зиму и не одно лето, называет картину образом, а солнцеликих юношей ангелами.
Раньше зыряне приносили жертвы идолам, не знали, что слова, которые они говорят друг другу, можно, оказывается, начертить на бересте или на доске, или на очищенной от жира овечьей коже в виде значков, и для каждого звука есть свой значок, и если их все запомнить и котом читать один за другим, то получатся слова, получится письмо, и такие письма можно пересылать другим зырянам и пермякам за много-много верст, и они там, если тоже знают уже благодаря Степану эту грамоту, то прочитают письмо и напишут в ответ свое, расскажут о собственном житье, о том, кто в племени родился и кто умер, сколько убили медведей и лосей, соболей и куниц... И на иконе, привезенной Степаном, тоже есть письмо, не русское, потому что у русских свои знаки, свои буквы, а зырянское, его тоже можно прочитать. И таким письмом у Степана написана целая книга, да не одна, и из них он им читает и поет, и некоторые зыряне, помогая ему, сами уже читают и поют... Сначала Степана боялись. Откуда он знает так хорошо все зырянские слова, откуда у него зырянские книги, от кого у русского человека смелость такая? Пришел один, без воинов, без шлема и меча в чужую землю, подсекал топором деревянных идолов, при всем народе срамил зырянских шаманов. Но к боязни постепенно примешивалось почитание, оно росло и вытесняло боязнь. Степан ничего не выпрашивал для себя — ни меховых шкурок, ни закамского серебра, ни камней, светящихся алыми, синими и зелеными лучами. Он лечил людей, и учил их зырянскому письму, и рассказывал о том, как живут русские, как бедствуют они от степных племен, но как, несмотря на бедствия, ежегодно засевают землю зерном, и книг у них великое множество, и из тех книг можно узнать о других землях, племенах и царствах, о громадных зверях и дивных чудищах, о людях с черной кожей, у которых никогда не бывает снега, но все время продолжается лето...
Для пермяков-охотников русский пришелец был существом небывалым, почти всеведущим, почти под стать солнцеликим ангелам. А для русских своих современников, которые знали его как Стефана, епископа пермского, создателя азбуки для зырян, переводчика книг на их язык, он был просветителем, живым подобием Кирилла и Мефодия.
Епифаний Премудрый, друживший со Стефаном, написавший и его «Житие», говорит о нем, что Стефан «яко плугом, проповедию взорал» Пермскую землю. Восхищенный подвижничеством своего друга, жизнеописатель стремится найти слова, которые хотя бы отчасти передали и это его восхищение, и многогранность дарований Стефана. И, пожалуй, самым выразительным из всех возможных оказывается слово «един» — один. Как много лет ушло у множества философов эллинских, не без умысла вспоминает и сравнивает Епифаний, на то, чтобы «мноземи труды и многыми времены» составить грамоту греческую. А вот пермскую грамоту «един чернец сложил, един составил, един сочинил...».
Конечно, это вовсе не значило, что Стефан проповедовал среди зырян-пермяков самочинно и единолично, на свой страх и риск. О подвижнической деятельности этого человека был хорошо осведомлен великий князь московский Дмитрий Иванович. Просвещение лесных язычников являлось в такой же степени частью русского государственного домостроительства, в какой оно являлось частью церковной политики. Если Стефан и действовал «един», то лишь на первых порах, позднее у него должны были появиться помощники и среди русских, и среди пермяков.
Иное дело, что сами суровые обстоятельства той эпохи требовали от человека умения мыслить и поступать, сообразуясь в первую очередь с собственным опытом, решительно и без оглядки. Окрепленные общей идеей, люди могли действовать единодушно и находясь вдали друг от друга, не сговариваясь и не советуясь по любому поводу, не ища сочувствия и сострадания для всякой своей царапины и ссадины, но твердо уверенные, что сочувствие и поддержка, и единомыслие будут в главном. Могли не видеться и не знать ничего друг о друге годами, а встретясь, заговорить, как бы продолжая вчера прерванную беседу. Могли и на расстоянии мысленно собеседовать, чувствовать думу другого о себе, как будто он стоит пред очами.
Стефан вырос в суровом северном краю, в Двинской земле. За свою жизнь он преодолел громадные расстояния: учился в Ростове Великом, неоднократно навещал Москву, исходил вдоль и поперек пермские леса, добирался до самого Каменного пояса, бывал по делам в Новгороде Великом. Уроженец Устюга, «земли полунощной», он отличался подвижностью и неугомонностью южанина. Но не в крови суть. Не у себя ведь на родине прославился византиец Феофан Грек, а среди оснеженных равнин Руси, где, казалось бы, его художническая воля так легко могла привянуть, истощиться. Случилось обратное: Феофан выполнял заказ за заказом, работал в храмах Нижнего Новгорода, в Новгороде Великом расписал вдохновенно стены Спаса на Ильине улице, жил и творил в Москве. Он привез на Русь тончайшие познания о превечных энергиях, доступных человеческому естеству. Но заряд творческой энергии дала ему именно Русь, та среда незауряднейших личностей, в которой он оказался, хотя и не со всеми, возможно, был знаком.