Дмитрий Лихачев
Шрифт:
А потом отношения стали другими, более напряженными.
У Зины вырывается горькое замечание: «…он любил детей, но не подростков».
Конечно, он уделял ей внимание — но чаще всего был недоволен. Может быть, он все время грустно сравнивал ее с погибшей мамой, своей любимой дочерью Верой (внешне дочь и мать поразительно похожи), и свое отчаяние (дочь уже не вернешь) обращал на внучку, которая, как казалось ему, не повторяет успехов мамы. Хотя училась Зина легко и успешно, часто придирался, требовал невозможного. Увидев ее с теннисной ракеткой в руках, горестно восклицал: «Одна дорога — в институт Лесгафта!» (Институт физкультуры и спорта. — В. П.)Все это, конечно, обижало Зину, она чувствовала себя неприкаянной в доме…
Воспитывал
Зина вспоминает постоянно лежащую подушку на телефоне — боролся с подслушиванием. Все трактовал в худшем смысле. Однажды в доме появилась новая няня, Мария Александровна, и дед вдруг обвинил ее, что она из «органов»: все время подслушивает, прикрываясь газетой.
«Все дело было, — пишет Зина, — в дедушкиной невероятной подозрительности». И Зина… Обе Зины чувствовали себя в доме все более ненужными, неприкаянными — и все более душевно сходились между собой, и самые теплые строки воспоминаний Зины посвящены бабушке-тезке. Общее имя, считает внучка, определило и похожую судьбу — обе рано остались без матерей, без тепла. Какое-то время «две Зины» были в семье наиболее близки — и самые подробные, душевные воспоминания о бабушке, жене великого академика Лихачева, оставил не он, а внучка Зина: с самого раннего своего детства, когда она вертелась возле бабушки, и та не позволяла схватить раньше времени вкусную котлетку — бабушка Зина замечательно вела хозяйство, и обед был очень вкусный, и всегда в одно и то же время.
Зина хорошо помнит еще и сравнительно молодые годы бабушки, большой платяной шкаф в квартире на Втором Муринском, огромное количество платьев, летних и зимних шляп — бабушка была щеголиха, наряды шила у одной портной — Ирины Александровны, а шляпки — у другой мастерицы — Матильды. Бабушка всегда выходила из дому только в шляпках. Зина помнит ее «сногсшибательный» наряд: светло-бежевый костюм с прилагающейся чалмой.
С годами она все больше сил уделяла домашнему хозяйству, что становилось уже почти манией, все было заставлено банками с вареньем. Зина вспоминает, как однажды бабушка подала варенье гостю — академику Максимову, а оно оказалось с муравьями. Однако всю экономику семьи она держала в твердых руках, почти никогда, даже дома, не расставалась с ридикюлем, где были деньги и самые важные документы, прижимала его рукой.
Зина в молодости увлекалась «легким жанром» — играла на гитаре, пела песенки. Только бабушка одобряла ее страсть, особенно любила и часто просила исполнить чрезвычайно популярную тогда «белогвардейскую» песню «Поручик Голицын».
Дмитрий Сергеевич, конечно, такой «пошлости» бы не потерпел, и гнев его был бы ужасен — поэтому «подружкам» приходилось скрывать свои увлечения от него.
При всей его строгости — земных радостей он не чуждался. Любил вкусно поесть (на кухне с Зинаидой Александровной мало кто мог сравниться!), но презирал обжорство. И большую часть домашнего времени — работал. Стол его всегда был загроможден, и он многое там терял — от нужных документов до правительственных наград, — порой срывал досаду на ближних, хотя уделял общению с ними времени все меньше. И при этом — из последних сил продолжал свое главное дело, от которого ему уже было никуда не деться и которое мог делать только он. Даниил Александрович Гранин, с которым они тесно общались в Комарове, написал в своих воспоминаниях о Лихачеве: «Устало жаловался он на директоров библиотек, которые распродают раритеты, чтобы „помочь деньгами сотрудникам“. Со всех сторон обращались к нему, взывали: „Остановите вандалов! Сносят памятники! Нужны средства! Вырубают парки!“ Лавина просьб и обращений готова была погрести его. Как Сизиф, он продолжал толкать свой камень. Ему нельзя было помочь, можно было лишь сочувствовать безнадежности его усилий. Иногда он говорил мне: „Даже в случаях тупиковых, когда все глухо, когда вас не слышат, будьте добры высказывать свое мнение. Не отмалчивайтесь, выступайте. Я заставляю себя выступать, чтобы прозвучал хотя бы один голос. Пусть люди знают, что кто-то протестует, что не все смирились“».
Его выступления продолжались, они касались самых важных вопросов культуры, он постоянно цитировался, его образ служил как бы «индульгенцией властям»: вот — не так уж у нас плохо с культурой, раз есть Лихачев, который о ней так заботится!
Зинаида Александровна порой ревновала мужа к его славе (которая, как ей казалось, все больше удаляет его от нее), к его обширной переписке, иногда читала ее и обижалась. Ей казалось, что муж все меньше думает о ней. Однажды прочла в письме, как Лихачев, рассказывая о блокаде, и видимо, не имея времени входить во все подробности, сказал, что много времени приходилось стоять в очередях за хлебом… Зинаида Александровна вдруг обиделась: «Неправда — всегда одна я стояла!»
Все «три семьи», поначалу жившие под этой кровлей, семья «стариков» во главе с Дмитрием Сергеевичем, семья Милы с мужем Сергеем и дочкой Верой, Зина с папой — аккуратно сдавали ей установленную сумму, и она строго ею распоряжалась. Даже сам Дмитрий Сергеевич «запрашивал» у нее сумму на текущие расходы: «На чай в секторе», «на букет Белобровой». Теперь семья развалилась.
Зина, оставшись без мамы, особых нарядов не имела, долго носила джинсы и куртку, купленную еще мамой, и до сих пор нежно вспоминает, как бабушка ей дала в 9-м классе десять рублей на лакированные туфли.
Зина ревнивым взглядом подмечала, насколько скуп на чувства дед был дома и как выразителен, артистичен был «для всех» — «задумчиво долго молчал перед камерой, долго в своем знаменитом полушубке брел по снегу к комаровским могилам»…
Многое, как считает Зина, делалось в доме напоказ, без души: на Пасху обязательно были куличи, хотя и не постились, висело много икон, но никто, кроме Зинаиды Александровны, к ним не прикладывался и, входя, не крестился. В буфете была отличная старинная посуда, чашки костяного фарфора, но подавалось это лишь «для парада», для важных гостей — обычно же ели из каких-то черепков, были щербатые тарелки, но до покупки новых не доходило… Однажды Зины увидела в буфете шоколадки, но дед ей не дал: «Для гостей».
Было в доме что-то старообрядческое: не держали собак, и никто не курил. Было у деда и что-то наследственное, купеческое, мог вдруг дать таксисту или водопроводчику «на чай» (хотя навряд ли они так увлекались чаем) десять рублей…
Внучка Зина рассказывает об отчаянии Дмитрия Сергеевича, когда он начал чувствовать, что домашняя жизнь погибает, что все выходит из-под контроля: даже домработница не слышит его и готовит совсем не то, что он любит и считает полезным!
К концу жизни Дмитрия Сергеевича почти все домашние разъехались. Зина вышла замуж, но, не чувствуя уюта дома, ушла к мужу, хотя на тот момент он обладал лишь комнаткой в полуподвале: он учился в Академии художеств и одновременно работал там электриком, и комнатка эта была его «служебной площадью».
Юрий Иванович Курбатов после смерти Веры несколько лет жил еще вместе со всеми, поскольку дочь Зина еще не окончила школу, но потом, когда Зина вышла замуж, построил себе кооператив на Богатырском проспекте и уехал. Когда у Зины родилась дочка Вера, они переехали к нему.
Зина вспоминает о первом появлении Дмитрия Сергеевича у них. Он подошел к колыбельке (до этого он правнучку не видел), долго пристально смотрел на нее, потом повернулся и вышел, ничего не сказав. «Он умел так, — пишет Зина, — вдруг выйти, ничего не сказав».