Днепр
Шрифт:
Из сумерек вынырнула островерхая Половецкая могила. Часовенка казалась белым пятном.
У кургана Кузьма схватил Марка за рукав:
— Ты у меня гляди. Кому слово скажешь — угощу!..
Марко вскипел. Он не мог вынести угрозы, воровато бегавших глаз и приглушенного дыхания над ухом.
Выпрямившись и откинув голову назад, он крикнул прямо в лицо Кузьме:
— Вор! Вор ты!
В тишине вечерней степи его голос прозвучал сильно и звучно.
Кузьма схватил Марка за плечи, пытаясь повалить на землю, но тот, собрав всю свою силу, ударил противника в грудь, и плотовщик, вскрикнув, упал на спину. Туго набитая торба за плечами глухо ударилась об утоптанную дорогу. Марко быстро пошел прочь. Он не боялся Кузьмы,
Понедельник, выдался ветреный и хмурый. Ивга сидела у окна в комнате учительницы. Вера Спиридоновна, склонившись над книжкой и придерживая пальцами очки, читала. Ее хрипловатый голос уносил Ивгу на своих бархатных волнах. Девушка не замечала уже ни убогого двора, ни серого трухлявого палисадника. Мысли ее блуждали в далеких краях. Учительница с любовью посматривала на замечтавшуюся девушку. Одинокая женщина нашла в Ивге младшего друга, которому можно было доверить печаль и радость, передать свои немудреные и не очень совершенные познания о мире и человеческом обществе. Сама Вера Спиридоновна Дукельская прошла несложный, но трудный путь еще до Дубовки. Дубовская школа и сами дубовчане были, возможно, счастливым завершением этого пути, полного препятствий и невзгод. В большом мире, умещавшемся на голубом глобусе, не было у Дукельской ни одной живой души. Четвертый десяток уже подходил к концу, а она так и не узнала счастья, теплоты, любви. Все это было уже недоступно ей. Иногда она вспоминала прошлое.
Вот девушка в белом платье идет густым лесом, опершись на сильную руку юноши в студенческой форме. Он говорит уверенно, с подъемом, и слова его глубоко западают ей в душу. Это было начало любви, начало счастья.
Потом, в темную ночь, настороженно пробираясь через переулки и проходные дворы, она несла под сердцем пакеты прокламаций, стучала в темное окошко фабричного здания на окраине, четко бросала пароль и, услышав отзыв, непослушными пальцами расстегивала пальто, передавала листовки в чьи-то загрубевшие руки. И бежала обратно, озираясь — не следят ли за ней, а сердце радовалось, пело и колотилось в груди… Он держал ее руки в своих. Говорил о любви, о той любви, которая не мешает бороться, а только вдохновляет на борьбу. Показывал на задымленные фабричными трубами горизонты, на глухую, молчаливую фабричную окраину, и Вера слушала, словно пила из его уст терпкое столетнее вино. А когда он уходил, становилось пусто.
Вере не терпелось дождаться поры, когда она сможет где-нибудь в глуши, среди степи и лесов, среди сеятелей хлеба, свить себе ласточкино гнездышко и тоже сеять, сеять мудрость, рядом с ним, со своим гордым соколом. Ласточка и сокол. Она поверяла ему эти девичьи мечты. Он смеялся и говорил:
— Пустяки. Борьба — это не гнездышко среди степей и лесов. Сеять слово — значит быть готовым на все: на смерть, на виселицу, кипеть, гореть.
А через месяц он уехал — партия послала его в южный промышленный город, — и Вера осталась одна. Он уверял, что скоро вернется, но сердце разъедала тоска. Предчувствие оправдалось. Он не вернулся. Только через несколько лет Вера узнала: его казнили; где-то в глухих сибирских завьюженных краях палач затянул на его крепкой, загорелой шее петлю. И тогда жизнь Дукельской сломалась и покатилась под откос. А она удивительно спокойно, почти равнодушно покорялась судьбе. В Дубовке задержалась дольше всего. «Верно, тут и конец придет», — думалось порой. Жила при школе. Учила добросовестно, от всей души. Дети любили и слушались ее. Инспектора приезжали редко, все одобряли, но учительницу не любили. В выводах
Ивга ворвалась в ее жизнь как солнечный луч, как свежий ветер весны, влетевший в открытую форточку.
Оконце выходило во двор, трухлявый палисадник покосился, за ним криво изгибалась улица. Ивга загляделась, задумалась и не заметила, как умолкла Вера Спиридоновна. Они сидели несколько минут молча, погрузившись каждая в свои думы.
Вдруг Ивга встрепенулась и приникла лицом к стеклу. По улице шел Марко. Она не видела его больше месяца. Он двигался не спеша, склонив голову, картуз съехал набекрень, и русые кудри спустились на лоб. Походка его стала степенной. Он шагал, как настоящий дубовик, что провел не один десяток плотов через пороги. Ивга обрадовалась. Она украдкой глянула на Веру Спиридоновну, промолвила: «Я сейчас», — и вмиг очутилась на крыльце.
Зажав между колен юбку, защищаясь от ветра, девушка крикнула:
— Марко!
Он остановился, а она уже бежала через двор, не в силах сдержать своей радости, и только у плетня немного овладела собою. Они постояли немного лицом к лицу, потом Марко взял ее за руку, молча повел в степь, на Половецкую могилу. Вера Спиридоновна выглянула в окно, увидела, как они взялись за руки, как пошли, проводила их взглядом, пока они не скрылись из глаз, смахнула терпкую слезу, вернулась к столу, закрыла томик «Записок охотника» и поставила его на этажерку, где выстроились такие же маленькие старые книжки.
Ивга и Марко шли молча.
С Днепра дул холодный ветер. Река покрылась синей рябью. Среди сосен и елей резко выделялись желтые лиственные деревья.
Сердце у Ивги сладко замирало в предчувствии неизбежного счастья. Они вышли в степь, никого не встретив, только одна бабка Ковалиха увидела их и покачала им вслед головой, на всякий случай сохранив увиденное в памяти.
Синела прозрачная осенняя даль. Ветер играл травой и невысокими камышами, и в игре его уже чувствовалась сила, которая вскоре забушует над Днепром, в лесах, над степью. Ивга и Марко все еще молчали. Так, молча, взошли они на Половецкую могилу, молча сели у часовенки, на упавшем каменном кресте, и, держась за руки, загляделись на Днепр.
У Марка что-то подкатывало к горлу. Надо было рассказать Ивге о долгих ночах раздумий, о своих надеждах, но вместо этого он взял ее обеими руками за плечи и сухими губами поцеловал в щеку. Руки Ивги сплелись на его шее, и он ощутил на губах соленую влагу девичьих губ. И вот уже все вокруг исчезло: не стало ни реки, ни леса, ни Дубовки. Посреди широкого света стоял трехсотлетний курган, и были на нем только они: Ивга и Марко. Потом руки девушки нежно и властно оттолкнули парня; взгляд его стыдливо блуждал где-то за шумящими островками камышей.
— Марко! — сказала она.
— Ивга!
И Марко сразу всем существом понял силу и глубину своего чувства, которое в один миг сделало его старше.
— Ходил я в Каховку, — сказал он. Голос его дрожал, губы горели. — Не спал ночами, видел звезды; мне было тоскливо, о тебе думал. Петро Чорногуз много рассказывал мне о жизни, о людях. Хороший он человек. Видел весь свет, даже в заморских краях побывал. Учиться я хочу, Ивга. Все понимать, все знать, чтобы с тобой через весь свет пройти, на всю жизнь…
Он говорил нескладно; мысли захлестывали одна другую, но Ивга внимательно слушала его.
— Сирота я… — тихо продолжал Марко. — Одному-то еще тяжелее… Саливон помер; был он мне за отца, приучал к делу. Теперь я сам плот поведу, — без всякой похвальбы закончил он.
— Осенью что делать будешь? — спросила Ивга. — Сплав ведь кончили.
— Завтра пойду в экономию. Какую ни то работу дадут. Матросом бы на пароход наняться…
— Не хочу. Хочу, чтобы здесь был.
Ивга ближе придвинулась к Марку, согревая его теплом своего плеча.