Днепр
Шрифт:
Беркун осекся. Он почувствовал, что слова его отскакивают от Кажана, как горох от стены.
— Никуда я тебя не отпущу. Поедешь на фронт воевать с большевиками. А командует у них Высокос — закончил Беркун и зорко посмотрел на Кажана.
— Высокос? — переспросил тот и поднялся со стула. — А, может, дозволите домой?
— Так что, добродию Кажан, — Беркун тоже встал, — мать Украину выручать надо. Пойдешь на большевиков, казак!
Кирило, втянув голову в плечи, пошел к двери, толкнул ее рукой и очутился в
Растерянный, он долго стоял на крыльце.
Мимо сновали военные. Грохотали по мостовой подводы. Все казалось охваченным лихорадкой. А у него перед глазами вставала Дубовка, Ивга, зеленые ковры камышей. Ветер с Днепра касался мягким крылом щек, и от этого мысли становились еще безысходнее.
VIII
Судьба играла с ним, как с котенком.
Все оказалось жалким, смятым. Сдержать развитие событий он не мог. Чего именно недоставало — сил или умения — Антон Беркун не знал и до сих пор. И встреча с Кажаном всколыхнула в памяти давние дни, прошлое, к которому не было больше возврата.
Антон упирался, пытаясь обрести внутреннее равновесие. Но тщетно. В конце концов он бросился в прорубь воспоминаний, угрызений и жалких самооправданий. Единственно, к чему он никогда не обращался мысленно, это была ранняя молодость — Дубовка, Марко, днепровская весна, убранная в шелка трав, напоенная морским ветром. Все это жило отдельно, вдали, занесенное губительной пылью дней.
Душа походила на ящик с сором. Взять бы жесткий березовый веник да вымести.
Вспоминалось недавнее прошлое.
Шепот в густых сумерках ночи. Предательский шепот. Благосклонный Феклущенко. Фамилия Марка Высокоса, история с запрещенной книжкой. И оплата за услугу — шелестящая трешница в горячей руке. Недвусмысленный совет управителя. Обещание — оставить в имении, освободить от призыва. В ответ на это — доносы о нехитрых и откровенных беседах плотовщиков,
И все-таки потом фронт…
Осень. Дождь. Облачная пелена. Плеск воды в окопах. Адский вой снарядов. Снова шепот — теперь на ухо офицеру — про Марка, про листовки с призывными, опасными, как огонь, словами.
Он бросался в это, как в омут, хватаясь скользкими пальцами за хрупкие былинки. И так же, как дома, легкий шелест десятки в руке. Потом неожиданно выбросило на поверхность, вынесло, как щепку, и прибило к берегу. Полковой комитет. Он — во главе, а рядом тот самый офицер, которому он выдал Марка.
А Марко уже где-то далеко, в тылу. Может, в в земле, под холмиком, насыпанным равнодушными, торопливыми руками… Так думалось…
Перед мысленным взором сверкал конек железной крыши на отцовском доме, возвышавшийся над бедняцкими кровлями, побитыми ветром и дождем.
Задиристый петух на коньке вечно бил растопыренными крыльями, глядя единственным глазом, мастерски сработднным рукою жестянщика,
И могло случиться так: сметет железную кровлю вместе с петухом и вместе с ютящимися под ними достатком и покоем вихрь свободы и революции. Падет петух наземь и не встанет никогда…
Но могло быть и по-другому. Значительнее. Величественнее. Содержательнее. Путь к этому другому лежал через кровавую ниву. Через грабежи.
Антон Беркун выбрал этот путь.
Встреча с Кажаном ворвалась, как ненужное воспоминание, заставила искать в себе что-то растаявшее, как последний клочок снега в мартовский полдень, впрочем, он сам вызвал Кажана, вызвал с надеждой услышать из его уст осуждение и сразу же бросить в лицо ему, а с ним и всему племени дубовских плотовщиков давно заученные слова, едкие, оскорбительные и злорадные…
Но Кажан, пожилой, всеми дубовчанами уважаемый лоцман, только слушал да просил. Лишь в старческих глазах его читал Беркун то, чего не произносили губы.
И когда тот ушел, оставив в грязной комнате коменданта немотную тишину да запах немытого солдатского тела, Антон в злобе хватил кулаком по шаткому столу и разразился проклятиями.
Он перекипел и затих. А затихнув, распознал в себе пугающий холодок обреченности и неуверенности, не раз уже посещавший его по ночам, противное ощущение бессилия и предчувствие недоброго.
Тогда, испуганный, он позвал часового, приказал вернуть Кажана и оставил его в своем отряде.
«Так лучше», — утешал себя Беркун.
…Скупые, неясные и противоречивые известия из Дубовки только сбивали с толку. Поэтому Антон торопился и подбивал своих ближайших помощников на особенно ревностное выполнение петлюровского приказа «о добровольном изъятии ценностей у граждан на нужды Директории».
Вместе со своим молчаливым помощником Молибогой он реквизировал у населения ценности, не брезгуя ничем, неумолимо применяя в случаях малейшего отпора решительные меры. Охрана зорко стерегла три сундука, полных золота, серебра, часов и прочих сокровищ, три сундука награбленного, именуемого «реквизированным». Изворотливый и практичный Молибога, а с ним и Антон постепенно опоражнивали эти сундуки и прятали вещи в землю в условленных потаенных местах.
И у каждого из них всякий раз по возвращении из такого тайника возникали тревожные мысли: а не вздумается ли одному из них избавиться от другого, чтобы завладеть всем?.. Не потому ли они всегда держались друг за друга, прикрывая подозрительность и ненависть разговорами об искренности? Молибога был недурным наставником для Антона. Поповский сын, недоучка-семинарист, хмурый и неуклюжий, он во время разговора беспрестанно сгибал тонкие пальцы, словно сгребал что-то. На его раздвоенном подбородке всегда дрожала тень плохо выбритой бороды.