Дневник горожанки
Шрифт:
Кафе разного достоинства и национальной принадлежности всегда полны — это плюс. Практически нет продуктовых магазинов — это минус. Все эти лавочки и магазинчики с фруктами и пирожными не выдержали нашествия ретейла на российский рынок — вот только, как гипермаркетам развернуться в центре? Никак. Негде. Поэтому жители окрестных домов могут обойтись без хлеба. Единственный на пол-улицы магазин задирает цены — маленький, но гордый продмаг в окружении кафе и бутиков знает, что деваться покупателю некуда…
…Как выяснилось, именно в октябре 1923-го, ровно 85 лет назад, эта старая питерская улица стала улицей Восстания. И когда-то она избежала переименования, чему я даже рада. Я ее люблю вопреки названию. Я не хочу восстаний, переворотов, свержений и
2014
Фотография на память
Мир 90-х видится мне монохромным. Никакой лихости тех лет не помню, а помню глотки свежего воздуха, мечты и грезы. Эти куски жизни остались на черно-белых фотографиях, которые мы делали для газеты. Но в этом есть неким символизм, мир действительно был, как мне кажется, черно-белым.
Интересная тенденция, однако. Все начали выкладывать в социальные сети старые черно-белые фотографии. И даже то, что ты на этих фотографиях — моложе на — дцать лет и десять килограммов, кажется, никого не останавливает. Что это — ностальгия, усталость от сегодняшнего разноцветья или от сегодняшнего непонимания — где белое, а где черное?
И я, поддавшись общему ностальгическому настроению, выложила несколько фотографий из 90-х. А поскольку тогда я занималась журналистикой, фотографии эти, сделанные моим мужем для моих статей потихонечку стали историческими. Мой брат-историк так и сказал «вот ты и в историю попала…».
На одной из них веселая молодежная компания журналистов сидит и лежит на стульях и раскладушке у Мариинского дворца. Это 90-й год, газета «Смена» объявила голодовку, требуя независимости, не желая больше быть рупором обкома комсомола. За свободу голодали, в общем. И хоть продлилась наша голодовка недолго, цель была достигнута. Вроде бы. Вот только что делать с обретенной свободой, как выяснилось, никто не знал. «Ах, свобода, ах, свобода, у тебя своя природа, у тебя такой капризный климат, ты наступишь, а тебя не примут», писал Бродский. Так и случилось, в общем. А мы там — юные, вдохновленные и еще все — живые.
На второй фотографии — Борис Стругацкий. Я помню его квартиру, всю уставленную книгами, нашу неспешную беседу. Помню, что на вопросы о будущем он категорически отвечать не хотел, говорил о более вечных вопросах, и я тогда поняла, что Стругацкий, конечно, не фантаст, а философ, и беседовать мне с ним интересно, но нелегко…
А на другом портрете — Евгений Клячкин, поэт и бард. Он снят на фоне Невы. Клячкин тогда уезжал из страны, из своей уютной квартиры. Мы сидели на кухне, и он немного обиженно говорил, что не удостоился еще большого интервью на родине. «Вот вы — первая…» Читал мне свои стихи, прощальные, и одна строчка стала названием статьи, которая вышла мелко-мелко на последней странице газеты. Не принято было тогда еще писать об «отъезжантах». «Я прощаюсь со страной, где. Прожил жизнь, не разберу чью. И в последний раз — пока здесь. Этот воздух как вино пью».
Как выяснилось, он уезжал навсегда… Предчувствовал ли он скорую смерть? Во всяком случае, был грустен. В эмиграции, в Израиле прожил недолго — умер, купаясь в Средиземном море, и это было далеко от Невы… А у меня, кроме фотографии, осталась от того разговора его гитара, проданная моему мужу, потому что вывозить это произведение искусства, сделанное мастером на заказ, было никак нельзя.
Мы беседуем с Ростроповичем. Сидим где-то на официальном мероприятии, и он мне, молодой журналистке, с жаром что-то рассказывает. Речь, помню, шла о благотворительности, о фонде,
А вот поэт Виктор Кривулин. Он сидит в снятой квартире где-то в центре, где бригада таких вот знатоков готовит абитуриентов к поступлению в вузы. Кривулин преподает им литературу, и на эти честно заработанные деньги и живет его небольшая семья. А между тем выходит его первый трехтомник, и я зачитываюсь его холодноватыми стихами.
Из ныне здравствующих на моих фотографиях — Вероника Долина. Она тогда приехала в Ленинград, свой «Невинград», как поется в одной из ее песенок. Тоненькая, худенькая, воздушная. Пела тонкие, мудрые песенки. Говорила очень эмоционально, была задумчива — ну, веселой ее никто и сейчас не назовет. Вчера под той старой фотографией она написала: «Жили были мы с гитарой, мужчиной, тремя детьми и многими сотнями стихов… Ну и публикой. Вот… Но я думала что всего этого надо бы иметь много больше… Гитар, стихов, мужчин, детей приключений, как в Острове сокровищ, публики много больше, чем команда одного пиратского корабля… И что из этого вышло? Одна гитара со мной». Но это — кокетство. С ней — огромное количество людей, любящих ее и ее песни, следующих по пятам за ней — в фейсбуке ли, на концерте ли…
А вот поют Татьяна и Сергей Никитины. Это потом за статью о них на меня подали в суд, и я судилась, потому Никитины что-то смело сказали про антисемитизм. И слова эти я не записала на магнитофон. Суд был мною выигран, спустя полтора года.
В общем, там еще много фотографий, все не выложишь. Иосиф Бродский, который был противником фотографирования, когда-то сказал в интервью, что он «фотографирует сетчаткой глаза». Но что-то в этих снимках все же есть, ведь они останавливают мгновение и на секунду возрождают ощущения, чувства, мысли, даже запахи. И глядя на них, с отчетливостью понимаешь — ушло то время. Навсегда ушел черно-белый мир. Где, в общем, было понятно, кто друг и кто враг. Где черное было черным, а белое — белым. И надежды опьяняли нас не меньше, чем вино, которое мы пили после завершения голодовки у Ленсовета. А потом наступило отрезвление.
2013
Голодовка газеты «Смена» у Мариинского дворца (здания Ленсовета).
Но память покрыта такими большими снегами
Историческая память страны, государства, нации… Должна ли она влиять на день настоящий, на судьбы ныне живущих? И если да, то, как именно? Германия, мне кажется, знает ответ на этот вопрос.
Германия в целом и Берлин в частности — большой остров, даже целый материк исторической памяти. Мы с друзьями ходили по немецкой столице и всюду, на каждом шагу в прямом смысле слова натыкались на эту память.
Вот у подъездов домов в плитки тротуара вделаны медные таблички с еврейскими именами, датами жизни и смерти этих людей в Освенциме. Еврейские семьи жили здесь в квартирах обычных, ничем не примечательных домов, а потом умерли страшной смертью в концлагере, и Германия помнит это. Мне тоже греет душу, что имена Паулы и Евы Харзопп, жертв бесчеловечного гитлеровского режима, погибших в 1943-м, не забыли в их городе, в их стране. Еве, кстати, было всего десять лет…
И огромный мемориал в память Холокосту, совсем рядом с Бранденбургскими воротами, тоже греет душу. Огромное пространство, полное прямоугольных плит разной высоты, — как символ всех погибших, разного возраста и живших в разных местах… Да, Германия совершила это, но Германия помнит об этом своем преступлении. И бундестаг с ямками от снарядов на стенах — это тоже бережно сохраняемая память. Как и полностью разрушенная, когда-то старинная площадь Александрплатц, на которой теперь — безликие коробки зданий.