Дневник
Шрифт:
Днепрострой изумителен.
Борису Сергеевичу хуже. Он ложится в тубдиспансер. Не видела его. Надо бы – что-то страшно.
7 ноября 1933 года, вторник
Вчера в 4 часа утра умер Борис Сергеевич.
10 ноября
Все эти дни у Кэто. В ее горе – чистый Восток: она плачет, причитает, раскачиваясь на диване, падая головой на колени сидящих рядом подруг. На Эдика жутко смотреть: он осунулся и молчит. А в глазах страдание и ужас. Люлюшка бегает по комнате, кричит, хохочет и играет со мной. Ведь ей два с половиной года.
Видела Бориса Сергеевича в покойницкой, в гробу, в день выноса. Торжественное и прекрасное лицо: тени сна, не смерти. Долго стояли с Эдиком в совершенно пустом помещении, смотрели – Александровская эпоха, декабристы, что-то старинное и романтическое. Только не наше.
На дубовой крышке гроба приколочена военная фуражка. Та самая, которая так часто лежала на столе у нас в передней и на окне в лаборатории, где Эдик.
Сегодня хоронили – речи, оркестры, войсковые части, ружейные залпы, море живых цветов, шелковых лент и металлического шелеста венков. Таял выпавший снег, было пасмурно, на Смоленском кладбище, под унылым небом и мертвыми деревьями, выросла еще одна могила – нарядная и свежая гора хризантем.
Для меня от него есть письмо.
Возьму потом – позднее, – сейчас мне страшно.
24 ноября
Больна все время со дня похорон. Воспаление нерва zygomatica [275]
Сегодня была Лидия.
Профессор Миллер арестован уже второй месяц [276] . Анта остроумна и бодра. Тоска. Раздражение. Перечитываю письма Сенеки к Люцилию. Пишу «Лебеду» [277] .
275
скуловой нерв (лат.).
276
9 сентября 1933 г. А.А. Миллер на основании ордера ОГПУ был арестован в составе группы сотрудников Этнографического отдела Русского музея. Проходил по «делу славистов», обвинялся в принадлежности к мифической контрреволюционной фашистской организации «Российская национальная партия».
277
Название произведения Островской (о нем будут упоминания и в дальнейшем; см. записи от 13 августа 1937 г. и 19 августа 1943 г.; ср. также стихотворение, записанное 10 сентября 1945 г.).
Эдик работает на Полигоне. Устает, возвращается поздно и мерзнет.
– Я хожу там все время по тем же дорогам, по которым ходил Борис Сергеевич, – говорит он, – и жду, что вот увижу…
Письма я еще не взяла.
25 декабря
Очень жаль, что нет елки, – в Рождестве нет чего-то рождественского, детства нет, которым оно только и живет и блещет.
Письмо я наконец взяла. Очень долго не решалась вскрыть конверт. Карандашные строки – неровные, трудные и бледные. Вот они:
«Мадонна,
Это, вероятно, конец, который всегда приходит вовремя. Зная теперь все, что вы знаете, все-таки не осуждайте меня. Запутав чужие жизни, я хуже всего запутал свою собственную. Из всех я, однако, любил только Вас – но…
Видеть в Вас мать для моего сына – гордо. Забудете меня, Мадонна, или не забудете – вот о чем думаю.
Ни слова, Мадонна.
Плохо умирать, но умереть хорошо.
Даты нет.
Кэто на два месяца уехала в санаторию вблизи Ялты. Подозрения на туберкулез. В январе с лабораторией, переименованной и реорганизованной в институт [278] , она уезжает навсегда в Москву.
278
Ракетная научно-исследовательская и опытно-конструкторская Газодинамическая лаборатория (ГДЛ) занималась разработкой реактивных минометов. В конце 1933 г. вошла в состав Реактивного научно-исследовательского института и была переведена в Москву.
Институт возник и живет так же, как и лаборатория: идеей и мыслью Бориса Сергеевича. Он и Лангемак – единственные у нас, кто творил и разрабатывал газодинамику и реактивное движение. Перед покойным была самая изумительная и блестящая карьера.
О детстве и о Боге [279] :
В детстве церкви вообще никогда не любила. Никто не заставлял ходить туда или молиться, а если и случалось бывать, то всегда было скучно: казалось, что все нарочно делают вид, что молятся, и нарочно стараются быть серьезными. Бог – другое: это что-то очень важное, очень большое и очень торжественное. Поэтому – насколько помню – и в раннем детстве о Боге всегда говорила шепотом, как о какой-то необычайной тайне.
– Не плачь, Эдик, Бог рассердится.
– А как одет Бог?
Никогда не было детского – Боженька, Bozia. Всегда по-взрослому – Бог, Господь. Жили в Москве, когда в первый раз пришло убеждение, что в церкви очень красиво и очень хорошо. 1906 или 1907 год, вероятно. Лето. Праздничная октава Corpus Domini [280] . Я – маленькая, очень нарядная, вся в белом, завитая, с огромным бантом – иду в процессии по церкви, в первой паре, отступая перед балдахином, под которым – золотой священник, Святая Чаша, дымки кадильниц, мальчики в красном и кружевах. Из корзиночки, перевешенной через плечо, я вынимаю лепестки роз, ромашку, левкои и еще какие-то цветы и бросаю их под ноги священнику. Я знаю: он держит Чашу, а в Чаше – Бог. Значит, я бросаю цветы под ноги Бога, и он пройдет по ним. Я в восторге. Мне нравится все: пение, толпа, ризы, хоругви, белые девушки в белых вуалях, запах смятых цветов, убранная зеленью церковь. У меня единственная забота – не оскорбила ли я Бога? Дело в том, что я слишком высоко подбросила большую ромашку, и она куда-то исчезла. Ах, не попала ли она на голову священника с Чашей? Бог может рассердиться на меня за мое непочтительное поведение в церкви. Дома я беспрестанно повторяю:
– В церкви так красиво, так красиво… В церкви красивее всего…
Не помню, сколько мне было лет – может быть, пять, а может быть, шесть. У кого-то из родных я спросила:
– Где всегда живет Бог?
И мне ответили:
– Везде, всегда, всюду. Нет ни одного уголка на земле, где бы его не было, и нет ни одной вещи и ни одного поступка, о которых бы он не знал и которых бы не видел.
Поразило это меня страшно. Я очень долгое время была под впечатлением сказанного. И помню, много думала: как же это так? Тогда (для проверки, вероятно) я выдумала игру. Я старалась спрятаться от Бога и спрятать от него вещи. Я играла в прятки с собой же. Медленно и нарочито безразлично я ходила по комнатам, играя или занимаясь чем-нибудь, и вдруг неожиданно, сразу, вползала под стол с длинной скатертью и замирала там от страха и ожидания.
«Видел меня Бог или не видел? Знает, где я, или нет?»
И через минуту – неизвестно почему – говорила себе:
«Конечно видел. Конечно знает».
Таким же образом и всегда неожиданно я пряталась под диваны, в шкафы, в кладовые, где всегда было темно, за стоящую вешалку в передней. Результат был постоянно тот же. Память отражала икону Христа в детской, и казалось, что Христос лукаво улыбается мне и укоризненно качает головой.
«Конечно видел. Конечно знает».
Помнится, я рассказывала, что Христос беседует со мной на эти темы, но сейчас я в этом не уверена – был ли это детский вымысел или же я слыхала чей-то (не мой) голос.
Так же я прятала и вещи, выбирая, конечно, самые маленькие, которые можно незаметно, мимоходом спрятать. Очень хорошо помню кукольные подсвечники. Проходя по комнатам с отсутствующим видом («я ничего не делаю и ни о чем не думаю»), я быстро, не останавливаясь, засовывала их куда-нибудь и шла дальше. Потом возвращалась, находила и долго на них смотрела.
«Конечно видел. Конечно знает».
Однажды забыла, куда спрятала, никак не могла найти и испугалась страшно: Бог наказал меня за эту игру и сделал для меня подсвечники невидимыми. Когда же они нашлись, успокоение пришло не скоро. Пока не свыклась, жутко было с вечной мыслью – что всегда и все знает, всегда и все видит.
В детстве я не особенно любила иконы и изображения Христа, Богоматери и святых. Всегда казалось, что это не то и совсем не так. Зато очень любила Распятия и простые кресты. Богоматерь должна была быть непременно очень красивой, очень бледной и темноволосой (во всяком случае, не светлой блондинкой). Влюбленное отношение у меня было к рыжей Мадонне Боденгаузена [281] и к фарфоровой миниатюре, висевшей у мамы в спальне. (Позже на смену Боденгаузену пришла васнецовская Богородица из Киевского собора [282] , еще позднее, и до сих пор, пожалуй, Мадонна Литта в Эрмитаже, приписываемая Винчи [283] .) Привычные
Зато совершенно не представляла себе Спасителя в образе ребенка – и очень не любила это изображение. Оно казалось сладким и небожественным. Вероятно, потому, что я не любила детей вообще, а маленьких тем более. (Пожалуй, атавистическое: отец мой и бабушка по отцовской линии терпеть не могут ребятню.) К Христу-младенцу у меня было пустое и, может быть, даже несколько недоброжелательное чувство. Объясняю я это – предположительно, конечно, – еще и тем, что я очень ревновала моих родителей ко всем детям, и мне казалось, что маленький Христос что-то от меня отнимает.
Ни одна икона и ни одно изображение Христа меня не удовлетворяют. И прежде и теперь. Я знала уже давно, что Он – не такой: всегда не хватало чего-то. Из приблизительно любимых ликов Христа есть один – не помню сейчас художника, немца. И еще, пожалуй, Гвидо Рени в Эрмитаже – Христос в терновом венце. Только лицо должно быть тоньше. Есть и нежно любимые святые: св. Казимир Королевич, например; Николай Мирликийский; Георгий из Кападокии; Франциск из Ассизи; св. Екатерина Дева. К ним трогательная и какая-то бережная нежность – как к цветам.
Было лет пять, вероятно, когда услышала где-то, что вся наша жизнь и все поступки заранее известны Господу Богу – то есть что нет ничего такого, что бы я сделала или подумала и что не было бы Им заранее указано мне и предназначено. Очень смутила меня эта новость. Любила все проверять и поэтому проверяла и это. Брала куклу и потом отбрасывала ее.
«Значит, так предназначено: взять и отбросить».
Падал дождь, откладывалась прогулка, начинался насморк.
«Значит, все заранее известно: и то, что пойдет дождь, и то, что отложена прогулка, и то, что у меня насморк».
Помню, как однажды срочно понадобилось зачем-то пойти к маме, побежала к ее комнате, вспомнила о «предназначенности» всего и неожиданно заупрямилась:
«Вот там сказано, что я побегу к маме, – а я возьму и останусь в детской».
Осталась и задумалась – пришла к сокрушительному выводу:
«Все так, как предназначено: сначала нужно было к маме, потом нужно было остаться в детской, потом нужно было подумать это… ах, все равно ничего не сделаешь! Пойду к маме». И пошла, покоренная и раздавленная силой предопределения.
После этого появился образ Книги Жизни и Бога над нею. Кто-то сказал при мне, и я жадно запомнила:
– Это записано в книге судьбы.
И представилось так: огромная палата, библиотека (ну, совсем, как в Румянцевском музее [285] ), по стенами полки, а на полках книги. Эти книги – это жизни людей. А Бог – важный, молчаливый и спокойный – ходит по палате, выбирает книги и просматривает их: там уже все написано заранее про каждого, и Бог только проверяет, по его ли велению идет людская жизнь. И моя книга тоже есть: большая, красивая, золотообрезанная, в кожаном переплете, – на правой странице мои дурные поступки, на левой – хорошие. Правая страница черная и на ней красные буквы. Левая белая – и на ней золотые. И там уже все про меня написано. Образ этой книги очень долгое время жил во мне и со мною. Потом, гораздо позже – через несколько лет, меня очень мучил вопрос: ну, а что будет, если в книге написано, что в двадцать лет (верх взрослости) я должна убить человека? Неужели мне никто не помешает и я должна буду это сделать?
Над этим, помню, очень смеялся мой отец:
– Непременно убьешь! Вот увидишь… двадцать лет – и убийство!
Идущий год – трудный. Это я знаю, и знаю твердо и наверное.
279
Записи о детстве и о Боге вставлены Островской в машинописную копию ее дневника из тетради (Ф. 1448. Ед. хр. 76. Л. 1–4).
280
Тело Христово (лат). В католической традиции наиболее значимые торжества праздновались с октавой (октава – от лат. octo, восемь), то есть в течение восьми дней. Праздник Corpus Domini, начинавшийся на 60-й день после Пасхи, в четверг после праздника Пресвятой Троицы, длился октаву. В этот праздник месса завершалась торжественной процессией и поклонением Святым Дарам.
281
Островская имеет в виду изображение Мадонны работы немецкого художника Куно фон Боденгаузена, модное в начале ХХ в. (см.: Горький М. Жизнь Клима Самгина. М., 1987. Ч. 2. С. 36: «…репродукции с этой модной картины торчали в окнах всех писчебумажных магазинов города»).
282
Запрестольный образ Богоматери с Христом-младенцем на руках в апсиде главного нефа Киевского кафедрального Свято-Владимирского собора – роспись работы В.М. Васнецова (1896).
283
Эрмитажное полотно Леонардо да Винчи, созданное в 1478–1482 гг.
284
Упомянуты Остробрамская икона Божией Матери, находящаяся в Вильнюсе в часовне над воротами, называемыми «Острая брама» (от польск. «брама» – ворота), и Ченстоховская икона Божией Матери из монастыря в польском городе Ченстохов.
285
Румянцевский музей возник как частная коллекция, которую собрал граф Н.П. Румянцев. После его смерти в 1826 г. Румянцевский музей был передан в ведение государства. Книжный фонд Румянцевского музея был реорганизован в библиотеку. В 1924 г. на ее основе была создана Государственная библиотека СССР им. В.И. Ленина.
1934 год
Январь, 8, lundi [286]
Я не знаю, почему так редко я пишу в дневнике. Может быть, ужасная бумага этой тетради отталкивает. Может быть, что другое.
Вчера и сегодня была в Гидрологическом институте. Заполняла анкету. Нужно доставить кое-какие недостающие бумаги и «вступить в должность». Регулярная и постоянная служба и хорошо (потому что регулярные и постоянные деньги), и ужасно (потому что регулярное и постоянное рабство).
286
понедельник (фр.).
Ничего так не люблю, как Дом и дом. Даже несмотря на то, что в последнем живут управдом, управдомша и управдомята, типичные выходцы из русского XVII века.
От отца – очень тяжелое. Переводят из Соловецких лагерей в какие-то другие, приуральские или печерские. От 19.XII последняя открытка из города Яренска. Искала по карте: Яренск это не Яранск. Яранск в Нижегородской, Яренск – на севере, выше Вятки: дорога в Большеземельную Тундру. Отец идет (буквально) больше 300 километров. Не знает – куда. (Как странно: иметь отца без адреса – Россия – Север – в пространстве.) Ограбили. 35° мороза. Ни копейки денег. Украли даже шапку: сердобольный конвоир дал свой шлем. Кто-то другой сердобольный дал полотенце, которым закутывается лицо, потому что нужно идти и потому что -35°.
Какая жестокая, какая страшная судьба! С сентября 1929 года он не знает Дома и дома – у него нет своей постели. Ему 64 года. Каторжанин. Я – не дочь миллионера и большого барина, нет, нет. Я – дочь каторжанина.
Третьего дня у меня был Михаил Владимирович Барбашев, бывший товарищ отца по соловецкому заключению. Высокий, сухой. Производит удивительно старинное впечатление благородства и доброты. Сдержанный истерик. Рассказывал жуткие вещи о Соловках до 1930 года, до наезда правительственной комиссии, расстрелявшей почти все начальство.
– Сейчас в Соловках хорошо, – сказал, – там деловая обстановка.
В Германскую войну он 28 месяцев провел на передовых позициях. Сказал, что, если бы ему предложили выбирать: 6 лет передовых позиций или 4 года Соловков, он бы выбрал, не колеблясь, первое.
У Анты по-старому. Профессор сидит в ДПЗ и пишет там свой археологический труд. Интересно, как он разговаривает со следователем – он, почитатель Салтыкова-Щедрина и французов? Ведь они же не будут понимать друг друга.
Племянница Анты, маленькая Ирочка, единственное существо, которое она любит по-настоящему, больна дифтеритом. У Анты – несмотря на профессора, несмотря на девочку – продолжение нового романа с каким-то не известным мне и новым научным работником, у которого дочь и ревнивая жена (шведка).