Дневники 1862–1910
Шрифт:
В 11 часов вечера, только я легла, приносят записку Зоей, что государь, через Шереметеву же, просит меня на другой день в 11 1/2 часов утра в Аничков дворец.
Главная моя радость была в первую минуту, что я могу завтра же уехать. Сейчас же я начала всё укладывать, написала записки разные, послала попросить у Ауэрбах карету и лакея и легла в третьем часу ночи, взволнованная. Но спать я не могла и всё придумывала и твердила то, что имею сказать государю.
Утром я наскоро распорядилась, кому что заплатить, попросила Таню уложить остальное, оделась и села дожидаться срока, когда ехать. Платье сшила траурное,
Сердце немного билось, когда мы въехали на двор Аничкова дворца. Все отдавали мне честь у ворот и крыльца, а я кланялась. Когда я вошла в переднюю, то спросила швейцара, приказано ли государем принять графиню Толстую. Говорит: «Нет». Спросили еще кого-то – тот же ответ. У меня так сердце и упало. Тогда позвали скорохода государя. Явился молодой благообразный человек в ярком, красное с золотом, одеянии, в огромной треугольной шляпе. Спрашиваю его: «Есть ли распоряжение от государя принять графиню Толстую?» Он говорит: «Как же, пожалуйте, ваше сиятельство, государь, вернувшись из церкви, уже спрашивал о вас». А в этот день государь был на крестинах великой княгини Елизаветы Федоровны, перешедшей в православие.
Скороход побежал по крутой лестнице, обитой ярко-зеленым, очень некрасивым ковром, наверх. Я за ним. Не соразмерив своих сил, я бежала слишком скоро и, когда скороход, поклонившись, ушел, оставив меня в гостиной, почувствовала такой прилив крови к сердцу, что думала, сейчас умру. Состояние было ужасное. Первое, что мне пришло в голову, это что дело мое все-таки не стоило моей жизни, что сейчас скороход придет звать меня к государю и найдет мой труп и что я все-таки ни слова не могу выговорить. Сердце билось так, что дышать, говорить или крикнуть было буквально невозможно.
Посидев немного, я хотела спросить воды у кого-нибудь и не могла. Тогда я вспомнила, что лошадей, когда их загоняют, начинают тихо водить. Я встала с дивана и начала тихо ходить, но лучше долго не становилось. Я развязала осторожно и незаметно под лифом корсет и опять села, растирая грудь рукою и думая о своих детях, о том, как они примут известие о моей смерти.
К счастью, государь, узнав, что меня еще нет, принял кого-то еще, и у меня было достаточно времени, чтоб опомниться и отдохнуть. Я оправилась, вздохнула, и в это время пришел опять скороход и провозгласил: «Его величество просит ее сиятельство графиню Толстую к себе». Я пошла за ним. У кабинета государя он поклонился и ушел.
Государь встретил меня у самой двери, подал руку, я ему поклонилась, слегка присев, и он начал словами:
– Извините меня, графиня, что я так долго заставил вас ждать, но обстоятельства так сложились, что я раньше не мог.
На это я ему отвечала:
– Я и так глубоко благодарна, что ваше величество оказали мне милость, приняв меня.
Тут государь начал говорить, не помню какими словами, о моем муже, о том, чего я, собственно, желаю от него. Я начала говорить уже совершенно твердо и спокойно:
– Ваше величество, последнее время я стала замечать в муже моем расположение писать в прежнем, художественном роде, он недавно говорил: «Я настолько отодвинулся от своих религиозно-философских работ, что могу писать художественно, и в моей голове складывается нечто в форме и объеме “Войны и мира”». А между тем
На это государь мне сказал:
– Да ведь она написана так, что вы, вероятно, детям вашим не дали бы ее читать.
Я говорю:
– К сожалению, форма этого рассказа слишком крайняя, но мысль основная такова: идеал всегда недостижим; если идеалом поставлено крайнее целомудрие, то люди будут только чисты в брачной жизни.
Еще помню, что когда сказала государю, что Лев Николаевич как будто расположен к художественной деятельности, государь сказал: «Ах, как это было бы хорошо! Как он пишет, как он пишет!»
После моего определения идеала в «Крейцеровой сонате» я прибавила:
– Как я была бы счастлива, если б возможно было снять арест с «Крейцеровой сонаты» в Полном собрании сочинений! Это было бы явное милостивое отношение к Льву Николаевичу и, кто знает, могло бы очень поощрить его к работе.
Государь на это сказал:
– Да, в Полном собрании можно ее пропустить, не всякий в состоянии его купить, и большого распространения быть не может.
Не помню, в какие промежутки разговора, но государь раза два повторил сожаление о том, что Лев Николаевич отстал от церкви. Он еще прибавил:
– И так много ересей возникает в простом народе и вредно на него действует.
На это я сказала:
– Могу уверить, ваше величество, что муж мой никогда ни в народе, ни где-либо не проповедует ничего; он ни слова не говорил никогда мужикам и не только не распространяет ничего из своих рукописей, но часто в отчаянии, что их распространяют. Так, например, раз один молодой человек украл рукопись из портфеля моего мужа, переписал из дневника его и через два года начал литографировать и распространять. (Я говорила, не называя его, о Новоселове и его поступке с «Николаем Палкиным» [85] .)
85
Михаил Александрович Новоселов (1864–1938), студент Московского университета, последователь Толстого, нелегально напечатал и распространил статью Толстого «Николай Палкин». Во время обыска в его квартире статья была обнаружена, и Новоселов вместе с несколькими знакомыми был арестован. Толстой, узнав об этом, принял деятельное участие в освобождении, указывая на «незаконность их ареста, когда он, главный виновник, остается на воле…».
Государь удивился и выразил свое негодование:
– Неужели! Как это дурно, это просто ужасно! Всякий может в дневнике писать, что он хочет, но украсть рукопись – это очень дурной поступок!
Государь говорит робко, очень приятным, певучим голосом. Глаза у него ласковые и очень добрые, улыбка конфузливая и тоже добрая. Рост очень большой; государь скорее толст, но крепок и, видно, силен. Волос совсем почти нет; от одного виска до другого скорее слишком узко, точно немного сдавлено. Он мне напомнил немного Владимира Григорьевича Черткова, особенно голосом и манерой говорить.