Дневники 1870-1911 гг.
Шрифт:
Четыре человека, разумеется, — очень малое число для распространения веры в 35-миллионной империи. Но они мало-помалу могут образовать каждый для себя помощников из туземцев; если каждый из них приобретет себе 5 катехизиторов, то уже будет 25 проповедников, число не совсем незначительное, а его можно постепенно удвоить и утроить. Катехизаторы, конечно, могут действовать не иначе, как под непосредственным руководством миссионера; послать их далеко, для самостоятельной деятельности, нельзя. Но миссионеры могут со временем найти способных мальчиков из туземцев, научить их русскому языку, попросить (и, верно, для этого не найдется препятствий) воспитать их в духовных заведениях в России так, чтобы они могли сделаться священниками. В них миссионеры уже приобретут себе собратий, равных им во всем и способных действовать самостоятельно. Таким образом, маленькое общество из четырех человек может мало-помалу разрастить и сделать, если Богу угодно будет, многое. Итак, для основания Духовной Миссии в Японии нужны:
1) трое молодых человек с богословским образованием;
2) десять тысяч рублей единовременного расхода для устройства помещения им;
3) шесть тысяч рублей ежегодно на содержание их.
Обращаюсь к Вашему превосходительству с усерднейшею просьбою: окажите Ваше содействие к основанию этой Миссии.
Настоятель Японской Консульской церкви
иеромонах Николай 1869 г. Июля 12
ДНЕВНИКИ СВЯТИТЕЛЯ НИКОЛАЯ ЯПОНСКОГО (1870-1911 гг.)
1870 г.
1 марта 1870. Девять часов вечера.
Санкт-Петербург. Александре-Невская Лавра
Прилично начать мне свой дневник описанием виденного мною второй и, быть может, последний раз в жизни «Торжества Православия», совершавшегося сегодня в Исаакиевском соборе. Собор был залит народом; то было живое море, тихо, без шума колебавшееся тем колебанием, когда на море видны только легкие струйки. Если в Пасху собор вмещает, как мне говорил ста-роста соборный, до двадцати тысяч народу, то сегодня наверное было не меньше пятнадцати тысяч, так как народ втеснился
После «Анафемы!» провозглашена «Вечная Память!», пропетая хорами митрополичьих и исаакиевских певчих (царям — греческим Константину, Елене и другим; нашим — Владимиру, Ольге и прочим; Патриархам — восточным и нашим; Митрополитам и прочим); заключено многолетием (Царю, Святейшему Синоду, Митрополиту Исидору — Первенствующему Члену Синода, Восточным Патриархам, причту и всему православному народу) и, наконец, песнью «Тебе, Бога, хвалим!»
Народ хлынул из церкви, но сколько еще осталось молящихся там и здесь у образов и прикладывающихся к образам, — и как молятся! Видно, что человек весь погружен в молитву; проходя, боишься нарушить эту его минуту. Жива Вера на Руси! Живо и действенно Православие — и широкий, царский путь ему на земном шаре!
1871 г.
4 марта 1871. Двенадцать часов ночи.
Шанхай
«Когда же это? Боже, когда же? Скоро ль? Да и будет ли это когда-нибудь?» — вопрошаю я, перечитав прошлогодние впечатления и остановившись на последней фразе. О, как больно, как горько иной раз на душе за любезное Православие! Я ездил в Россию звать людей на пир жизни и труда, на самое прямое дело служения Православию. Был во всех четырех академиях, звал цвет молодежи русской — по интеллектуальному развитию и, казалось бы, по благочестию и желанию посвятить свои силы на дело Веры, в которой она с младенчества воспитана. И что же? Из всех один, только один отозвался на зов — такой, каких желалось бы иметь (воспитанник Киевской Академии П. Забелин); да и тот дал не совсем твердое и решительное слово, и тот, быть может, изменит. Все прочие, все положительно, или не хотели и слышать, или вопрошали о выгодах и привилегиях службы. Таково настроение православного духовенства в России относительно интересов Православия! Не грустно ли? Посмотрели бы, что деется за границей, в неправославных государствах. Сколько усердия у общества служить средствами! Сколько людей, лучших людей, без долгой думы и сожаления покидают родину навсегда, чтобы нести Имя Христово в самые отдаленные уголки мира! Боже, что же это? Убила ли нас насмерть наша несчастная история? Или же наш характер на веки вечные такой неподвижный, вялый, апатичный, неспособный проникнуться Духом Христовым, и протестантство или католичество овладеют миром, и с ними мир покончит свое существование? Но нет, недаром Бог сходил на землю; Истина Его должна воссиять в мире. Но скоро ли же? Не пора ли? Да, пора! Вот, Православие уже выслало в Японию миссионера, отца Григория, с которым я теперь еду. Боже, что за крест Ты послал мне! И за этим-то я ездил в Россию? Истратил два года лучшей жизни? Все четыре академии дали пока вот только это сокровище, с которым я теперь мучусь и от разговора с которым, я думал, сегодняшний вечер у меня голова поседеет. Едет православным миссионером, а оспаривает постановления Православной Церкви, непогрешимость Вселенских Соборов; утверждает, что таинства Православной Церкви взяты с языческих мистерий, что Ковчег Завета построен был по образцу египетских капищ, что в Библии кое-что белыми нитками сшито, и прочее. И это человек, бывший семь лет священником и прошедший академическую мудрость! Хороши у Православия священники и академии! И что за характер у этого человека! Беспечный, каких свет мало создает, — не озаботится узнать ни о Японии, ни о деле миссионерском; о миссионерстве вообще не любит и слушать — когда я рассказываю ему, что видел здесь у миссионеров или что вычитал в миссионерских отчетах, и когда прибавляю, в виде естественных выводов и нравоучений, как и нам следует действовать, он сердится, принимает на свой счет, утверждая, что это я все нотации читаю ему, и никак не желая понять того, что мне просто хочется разделить с человеком свои мысли и чувства. Всякое мое дружеское и простое замечание или совет принимает за кровную обиду себе и сто раз попрекает ею; даже шутки мои запоминает и ставит мне в укор, как обиды, хотя бы эти шутки вовсе не к нему относились. Апатичен до того, что даже в Палестине не хотел беспокоить себя много, чтобы побыть во всех тех Святых Местах, где можно было и где я успел побыть. Не интересует его ничто окружающее, как ни любопытно наше путешествие. Ленив он до того, что до сих пор никак не могу побудить его заняться ни японским, ни аглицким языком, хотя мы уже вот около трех с половиной месяцев в пути, на судах, где удобно заниматься. Ни поговорить о чем серьезном, ни пошутить, — Боже, что за человек! Какая мне мука с ним в пути! И при этом еще в перспективе испытанная уже (в Петербурге) его наклонность к пьянству! Хорош миссионер! И такого одного только дала пока Россия? Бывают же случайности, хуже которых и вообразить нельзя. Долго искал и нашел наконец такого, непригодней которого трудно найти, как будто такого именно и нужно было! И еще другое несчастие — из Иерусалима напросился в слуги какой-то пройдоха-послушник (теперь — друг и приятель моего милого отца Григория). Ленивый, беспечный, избалованный монастырскою жизнью краснобай, и к тому же — бессовестный лжец. Что ни день, то все больше убеждаюсь, что — самый непригодный слуга, с которым мне еще больше дела, чем без него; а мой собрат на меня же воздвигает бурю, что я журю его, не даю ему покою. Да что же это такое? За что столько бед на мою голову? А! Не кто<-нибудь другой> виноват! Имей мудрость, умей выбирать людей! А не сумел выбрать хороших — так постарайся сделать дурных хорошими! Будем стараться, дай Бог успеть! Как ни думаю о том, как мне поступать с моими сокровищами, надумал пока одно — держаться ровней, избегать всевозможных замечаний и резких слов и вспышек; начнешь учить — все равно ничего не выходит (оскорбляются — не только собрат, но и слуга, и поступают еще хуже); начнешь молчать — опять скверно (думают, что сердишься, и поступают опять-таки еще хуже). Да будет слово мое от сего времени — кротость, крайняя снисходительность и любовь. Не выйдет ли проку? А там, быть может, мало-помалу можно направить одного и другого. Если же нет, то слугу можно во всякое время отправить в Россию; отца Григория — тоже в Россию (немедленно после того, как устрою отца Анатолия в Нагасаки и Забелина — в Хеого). Из этих-то, кажется, выйдет прок — особенно из
18 марта 1871. Ночь.
На барке, в четырехстах милях от Хакодате
Тяжело на душе, Боже! Как страстно хочется иногда поговорить с живым человеком, разделить душу — и нет его; с самого рождения моего до сих пор Бог не судил мне иметь друга, еди- помысленника. В юности, помнится, терзала меня жажда дружбы — и не нашел я друга во всю свою юность. Раз блеснул мне теплый луч солнышка дружбы, но тотчас померк. Теперь нет тех идеальных стремлений; холодная рефлексия заняла место нежных порывов юного сердца и воображения. Но и рефлексия, как живой родник мысли, естественно, ищет сосуда, куда излиться, ищет другого родника, с которым бы слить свои струи, — вместе они сильнее и живее были бы, обильнее бы струились и светлее играл бы на них луч Света Божия. Десять лет в Японии я мечтал о сотруднике-единомысленнике — то были лучшие мои мечты, сладкие отдыхи от тяжких трудов. И вот он — этот вожделенный сотрудник едет со мною. Но Боже! Что это за бедный душою человек и как горько мне с ним! Не делить с ним можно мысли, а скрывать их нужно от него, чтобы избавить святыню от поругания! До того беден он, что страшусь показаться с ним в мою дорогую страну труда. Был случай ехать в Хакодате чрез Нагасаки, Хеого и Йокохаму. Какой прекрасный случай — мимоходом узнать состояние инославных миссий и сделать предварительные соображения касательно своих станов. Но в числе других причин одна из важнейших, побудившая меня избежать этого пути, — нежелание казать людям такую пародию на миссионера, как отец Григорий. Совестно показаться с ним в люди — ни языка, ни мысли, ни разумного вопроса, ни любознательного взора, ни вида порядочности и благовоспитанности, ни даже наружного вида. Пусть себе заявляется в Хакодате — небольшой уголок, не так страшна компрометация, да и сопоставлять здесь не с кем моего, кроме двоих католических патеров. Чувствую, что не выйдет из него никакого проку, и только то, что не на кого оставить Церковь в Хакодате (Сартов уедет в отпуск), и опасение разных неприятных комбинаций от слишком торопливой поспешности удерживает меня от того, чтобы не отослать его в Россию тотчас же по приезде в Хакодате. Из ста — девяносто девять невероятностей, чтобы он был когда-нибудь миссионером. Куда ему! Простого смысла и логики не хватает у него для обычного разговора (как будто у него вместо мозгу разжиженный мусор в голове), через две мысли он уже забывает нить разговора и метается в сторону — куда же ему спорить с крепкоголовыми японскими рационалистами или передавать им смысл Веры! Веру он готов поносить сам же — где же ему возбуждать уважение и сочувствие к ней! Он вообще — ниже общества самой обычной порядочности и недалекой образованности и развитости; общество слуги — вот для него по плечу, денно-нощные разговоры с моим слугой Михаилом (ни к какому делу, впрочем, кроме краснобайства не годным) — вот его пища, услаждение. И дружбу он с таким человеком, и хлеб-соль водить может; штоф сивухи бы к этому — так не нужно, кажись, и рая для отца Григория! Стал бы обниматься, целоваться, брататься с Михаилом; речь — рекой с той и другой стороны, песня, пожалуй, или, по крайности, насвистывание — так как, сколько ни хвалился он, что петь мастер и голосом обладает, до сих пор еще я не мог упросить его спеть что-нибудь... Вот его сфера, его мир. И такому ли человеку — стройная, серьезная, строго упо-рядоченная жизнь миссионера, всегда — в труде, в сфере мысли и религиозного чувства! Пародия на человека может ли даже мысленно быть поставлена в положение миссионера, носителя и проповедника Слова Божия! И вот, однако, на самом деле эта пародия — в звании миссионера. Сотрудник, собрат, с которым я постоянно — с глазу на глаз. Но — о Боже! Сколько ни принуждаю себя, часто я решительно не нахожу силы сказать слово с ним, посмотреть на него — мутит, «из души воротит», по вульгарному меткому выражению. Что за ничтожество нравственное и бессилие воли и характера! Не может принудить себя решительно ни к чему — способен двое суток пролежать в койке не евши только потому, что одеться и выйти из каюты не совсем удобно по причине качки, хотя и не укачивает его. Упорен, как осел, — на самый ласковый совет отвечает точно собачьим лаем, хотя бы совет клонился к его комфорту и удовольствию. Словом, с которой стороны ни посмотришь, — такое сокровище, что я чуть не схожу с ума. Но — терпение и надежда на Бога! Авось Бог вышлет в Японию миссионеров!.. Несчастный дневник, слушай хоть ты иногда мои терзания душевные! Как-то легче, когда выскажешься хоть тебе — безответному. Больше — некому, да и не к чему; никто не может помочь моему горю, кроме Бога — и меня же самого, если Бог внемлет моим стенаниям и мольбам и пошлет мне терпение, силу и разум.
1872 г.
1 января 1872. В два часа по встрече Нового года.
Хакодате
Tempora mutantur1. Давно уже нет тех мук, о которых говорилось выше. В конце июня отправил я обоих — о. Григория и Михаила. Прошлый Новый год встречал я в Иерусалиме у о. Антонина. На что было лучше предзнаменований? Святейшее место. Толпою рвущиеся в душу святые мысли, впечатления, воспоминания, картины, неизъяснимо сладкие чувства — радушие прекрасного кружка русских: последний привет удалявшейся из глаз милой родины. И увы! В каком году я был более несчастлив, чем в минувшем? Неприятное — скучно-однообразное путешествие, с горькими мыслями по поводу неудачного выбора миссионера, отравлявшего мне и последние радости тягостного пути. Неприятности от Михайлы, этого, — по правде сказать, мерзейшего из людей, каких только случалось встречать и каким одарил меня — увы — святой же град Иерусалим (не он, конечно, виноват, а виновата моя экзальтация, поспешность и неопытность, хотя на последнее качество в 35 лет стыдно сваливать, — горбатого могила исправит, знать!). Но что Михайла! Мешает и не служит, как взялся — вот, и делу конец! 200 долларов из кармана за урок, не брать вперед пройдоху — по дороге несколько неприятных выговоров, порча нескольких капель крови — и только. Не то с о. Григорием. Боже, как мучил меня этот человек. Пришлось же ведь нарваться! К делу — ни малейшей способности и охоты. Хоть бы на каплю заинтересовался, хоть бы на волос стал заниматься! Да кроме того — точно помешался на том, что я хочу держать себя его начальником, хоть я был буквально его слугой, — чуть не на побегушках у него. И какая раздражительность — чисто болезненная. Из трех месяцев, которые мы про- -кили здесь вместе, три раза мы не говорили с ним без того, чтобы он не пустился бранить меня, — по поводу чего почти все время пришлось молчать с ним: что за жизнь, что за мука! По неделям гжедневно встречаться несколько раз с человеком, завтракать и обедать вместе, жить комната с комнатой и — ни слова! Между тем это был помощник, товарищ святого дела распространения религии любви и мира! Предрешал я дорогой, что будь он хоть самый дурной миссионер, но три года — пока вся Миссия будет налицо — ему должно прожить здесь, — но невтерпеж было прожить в таком аду и трех месяцев, и я, при всех мучительных мыслях касательно будущей судьбы Миссии, при таких решительных шагах, счастлив был несказанно тем, что нашел благоприятный случай отправить его в Россию, снабдив средствами на проезд до Петербурга. Пусть ищет счастья в России, и да простит ему Бог за вред, быть может, невольно причиненный Миссии! И аминь! Баста с ним! Да не всходит он мне никогда на ум! Думать только об нем уже составляет муку! Точно кошмар мне — этот о. Григорий. А там — беспрерывные труды по исправлению Церк- ии, по работам с лексиконом, литографией, учениками русского языка и катехизуемыми! Немалая отрада иногда думать — тру- ды-де не бесплодны; но горем убивает следующая за тем мысль: какие труды! Так ли нужно действовать настоящему миссионеру! Тут просто от обстоятельств Японии зависящий прилив людей, желающих лучшего, чем у них свое! И удовлетворяются ли их желания? Ничуть! Как манны небесной ждут от меня уроков христианских, а я вожусь с Церковью, с лексиконом. Но как бросить и это? Просто — сплетение мучащих обстоятельств, и нет счастья, нет покоя — ни душевного, ни телесного! Да куда тут счастье! Провались оно совсем. Вались, как пень через колоду, моя судьба! Разбейся, пустой сосуд моей горькой жизни, и чем скорее, тем лучше! Вечно один со своими мыслями, своими не- удовлетворяемыми стремлениями, желаниями, начинаниями, мечтами. И все — точно пузыри с горохом: звонки и пусты. И не тешат, а гремят и терзают слух и сердце! Для чего ты породила меня на свет, моя мать! Для чего ты не приняла меня до сих пор, мать-сыра земля? Успокоиться бы, уснуть хоть раз без забот! И если милостив Господь, то ужели он пошлет меня на веки в ад?
Хоть бесплодны мои глупые тревоги, но не злонамеренны они, окромя моих разных человечьих грехов! Грехи — грехами, но не ими и не для них я жил, а была у меня идея жизни — служение Вере и Господу, и если бесплодна она была, то моя ль вина, что не было у меня ни сил, ни счастья? Сотвори, Господи, суд и прю! И вот жду, жду я себе другого товарища. Не ждет с таким нетерпением влюбленный жених свидания с невестой, как я жду его! Но мне ли, горемыке, счастье скорого свидания! Исполнится вся мера всех возможных и невозможных препятствии, замедлений, отсрочек, просрочек, и уж когда самая злая и хитрая судьба не найдет больше никаких мер, прибудет он. Но каков будет? Больно уж проучил меня один, чтобы лелеять сладкие мечты насчет другого. Успокойся, моя злая судьбина!
Не жду я себе счастья. Рано покинула меня одного на свете родимая матушка! Не привык я, чтобы чья-то ласковая рука гла-дила мою русую голову. И не дам ее ласке! Жду всех бед и несчастий! И идите все — все вы, адские чудовища, идите, терзайте: поборемся! Сломите ль? Проклятие, сто раз проклятие тебе, ад! Выходи на борьбу! Готов и в этот год, как в прошлый!
1876 г.
20 декабря 1876 (1 января 1877)
Больно уж хитро закончено начало 1872 года. Эк ведь экзальтация! Она и в гроб со мной пойдет. Чувствую, что и перед самим собой выражаюсь дико, пиша дневник, а как избежишь фразы, иривитой с детства, вроде оспы? Именно — фраза — мучение — и все, от чего будто бы волос должен поседеть, что — выше. Слана Богу, волос не сед. Значит, природа здравее, чем воспитание. И иди-ка воспитание в направлении природы, из нас выйдут богатыри, взамен мелких теперешних людишек, что пред глазами, — не исключая и себя самого. Да-с, природа родит, — то Божье дело; воспитание или недостаток воспитания — портит, то — несчастие наше. Ну-с, что же природа тебе дала и что воспитание испортило? А природа дала мне — прямой здравый смысл, не совсем дурную натуру, — воспитание же из здравого смысла сделало парадоксальную мечтательность, из доброй натуры — тревожную, подозрительную, стеклянно-хрупкую душу.
1879 г.
С.-Петербург
12 сентября 1879. Среда
В 6 часов вечера прибыл в Петербург и в 7!/2 часов остановился в Знаменской гостинице. Переодевшись, тотчас отправился к сотруднику Миссии, о. Феодору Николаевичу Быстрову, спросить, не послана ли денежная помощь Миссии в то время, когда я был в дороге, а также, в каком часу лучше всего явиться к Высокопреосв. Исидору. Что за радость свидания с товарищем и другом после 9-летней жизни в чужой стране! Оказалось, что помощь послана двукратно: