Дневники и письма
Шрифт:
Tranmael[234] дал в Arbeiterbladet очень сочувственную статью. Самое замечательное то, что, защищая меня от преследований Сталина, Транмель недвусмысленно выражает свою солидарность с общей политикой Сталина. Это распространение личных и политических симпатий вносит в дело необходимую ясность.
В СССР идут тревожные процессы. Исключение Енукидзе[235], тишайшего и бесхарактерного, есть удар по Калинину. Мотивировка: "не хвастай своей добротой!" - говорит о том же. Не будет ничего неожиданного, если Калинин на сей раз не устоит. Телеграммы сообщили третьего дня об убийстве Антипова[236], председателя Комиссии советского контроля (подтверждений нет). ЦК требует, чтоб пропагандисты и летом,
В стортинге был обо мне "вопрос" в парламенте, не запрос. Председатель стортинга произнес двусмысленную речь, которая сняла вопрос. Matin[237] печатает со ссылкой на немецкую прессу, будто я несколько недель тому назад пытался нелегально проникнуть в Норвегию, но был опознан на границе и не допущен в страну. Московский корреспондент консервативной газеты разогревает в телеграмме дело Кирова в связи с делом Енукидзе... Что это значит?
Хуже всего нездоровье. Десять дней пути и пребывания в отеле прошли хорошо, казалось, я возродился. А сейчас все вернулось сразу: слабость, температура, пот, внутренняя физическая опустошенность... Беда, да и только.
Продолжаю хворать. Поразительна у меня разница между здоровьем и больным состоянием: два человека, даже во внешнем облике, притом иногда на протяжении 24 часов. Отсюда естественное предположение, что дело в нервах. Но врачи давно уже - в 1923 - установили инфекцию. Возможно, что "нервы" придают внешним выражениям болезни такой резкий размах.
Этой ночью, вернее уж утром, снился мне разговор с Лениным. Если судить по обстановке, - на пароходе, на палубе 3-го класса. Ленин лежал на нарах, я не то стоял, не то сидел возле "его. Он озабоченно расспрашивал о болезни. "У вас, видимо, нервная усталость накопленная, надо отдохнуть..." Я ответил, что от усталости я всегда быстро поправлялся, благодаря свойственному мне Schwungkraft[238], но что на этот раз дело идет о более глубоких процессах... "Тогда надо серьезно (он подчеркнул) посоветоваться с врачами (несколько фамилий)...". Я ответил, что уже много советовался, и начал рассказывать о поездке в Берлин, но, глядя на Ленина, вспомнил, что он уже умер, и тут же стал отгонять эту мысль, чтоб довести беседу до конца. Когда закончил рассказ о лечебной поездке в Берлин, в 1926 г., я хотел прибавить: это было уже после вашей смерти, но остановил себя и сказал: после вашего заболевания...
Н. устраивает наше жилье. В который раз! Шкафов здесь нет, многого не хватает. Она сама вбивает гвозди, натягивает веревочки, вешает, меняет, веревочки срываются, она вздыхает про себя и начинает сначала... Две заботы руководят ею при этом: о чистоте и о приглядности. Помню, с каким сердечным участием, почти умилением, она рассказывала мне в 1905 г. об одной уголовной арестантке, которая "понимала" чистоту и помогала Н[аташ]е наводить чистоту в камере. Сколько "обстановок" мы переменили за 33 года совместной жизни: и женевская мансарда, и рабочие квартиры в Вене и Париже, и Кремль, и Архангельское[239], и крестьянская изба под Алма-[А]той, и вилла на Принкипо, и гораздо более скромные виллы во Франции... Н. никогда не была безразлична к обстановке, но всегда независима от нее. Я легко "опускаюсь" в трудных условиях, т. е. мирюсь с грязью и беспорядком вокруг, - Н. никогда. Она всякую обстановку поднимет на известный уровень чистоты и упорядоченности и не позволит ей с этого уровня спускаться. Но сколько это требует энергии, изобретательности, жизненных сил!..
Я лежу сейчас целыми дня[ми]. Сегодня устанавливали с Н. за амбаром chaise longue. "Ты как хочешь?" - спросила она с оттенком сожаления.
– "А что?" - "С той стороны вид лучше". Действительно, вид был несравненно лучше с противоположной стороны. Разумеется, всякий или почти всякий может различить лучший вид от худшего. Но Н. не может не почувствовать разницы во всем существе. Она не может сесть лицом к забору и томиться сожалением, если другой кто сядет таким образом...
Прожили мы с Н. долгую и трудную жизнь, но она не утратила способности и сейчас поражать меня свежестью, цельностью и художественностью своей натуры.
Лежа на шезлонге, я вспоминал, как мы подвергались с Н. санитарному досмотру на пароходе по прибытию в Н[ью]-Йорк в январе 1917 г. Американские чиновники и врачи были очень бесцеремонны, особенно с пассажирами не 1-го класса (мы ехали во втором). На Наташе была вуаль. Врач, интересующийся трахомой, заподозрил неладное за вуалью, быстро приподнял ее и сделал движение пальцами, чтоб приподнять веки... Н. не протестовала, ничего не сказала, не отступила, она только удивилась, вопросительно взглянула на врача, лицо ее занялось легким румянцем. Но грубоватый янки сразу опустил руки и виновато сделал шаг назад,- такое неотвратимое достоинство женственности было в ее лице, в ее взгляде, во всей ее фигуре... Помню, какое у меня было чувство гордости за Наташу, когда мы с парохода переходили по сходням на пристань Нью-Йорка.
В Aftenposten[240] большое письмо какого-то юриста: Троцкий вовсе не отказался от политической деятельности (цитируя, в частности, мое письмо к эдинбургским студентам); к тому же у него два секретаря. Что они собираются делать, если он болен? Тот же автор ссылается на слова Шефло о том, что Троцкий "не сломлен", "остался таким, каким был" и пр. Прийти в забвение, очевидно, не удастся и здесь.
Я пробую болезнь взять "измором": лежу в тени, почти не читаю, почти не думаю.
Лежа под открытым небом, просмотрел сборник старых статей анархистки Emma Goldman[241] с ее короткой биографией, а сейчас читаю автобиографию "Mother Jones"[242]. Обе они вышли из рядов американских работниц, но какая разница! Гольдман - индивидуалистка, с маленькой "героической" философией, состряпанной из идей Кропоткина[243], Ницше[244] и Ибсена. Джонс - героическая американская пролетарка, без сомнений и фраз, но и без философии. Goldman - ставит перед собой революционные цели, но идет к ним совершенно нереволюционными путями. Mother Jones ставит себе каждый раз самые умеренные цели: more pay and less hours[245] и идет к ним смелыми революционными путями. Обе отражают Америку, каждая по-своему: Goldman своим примитивным рационализмом, Jones - своим не менее примитивным эмпиризмом. Но Jones представляет великолепную веху в истории своего класса, тогда как Goldman знаменует уход от класса в индивидуалистическое небытие. Статей Гольдман я одолеть не мог: безжизненное резонерство, которое, при всей искренности, отдает фразерством. Автобиографию Jones читаю с наслаждением.
В своих статьях и лишенных всякой литературной претензии описаниях стачечных боев Jones раскрывает мимоходом ужасающую картину исподней стороны американского капитализма и его демократии. Нельзя без содрогания и проклятий читать ее рассказ об эксплуатации и калечении на фабриках малолетних детей!
Knudsen[246] сообщил, что фашисты собирают в Drammen (60 километров отсюда) митинг протеста против моего пребывания в Норвегии. По словам К., они соберут, будто бы, не больше 100 человек.
Кто-то из советских чиновников снял дачу поблизости от лесной дачки нашего хозяина. Это волнует Н., - по-моему, совершенно без основания.
Закончил чтение автобиографии Mother Jones. Давно я не читал ничего с таким интересом и волнением. Эпическая книга! Какая несокрушимая преданность трудящимся, какое органическое презрение к изменникам и карьеристам из среды рабочих "вождей". Имея за спиной 91 год, эта женщина указывала панамериканскому рабочему конгрессу Советскую Россию как пример. 93-х лет отроду она примкнула к Рабоче-фермерской партии. Но главное содержание ее жизни - участие в рабочих стачках, которые в Америке чаще, чем где-либо, превращались в гражданскую войну... Переведена ли эта книжка на иностранные языки?