Дневники
Шрифт:
23 ноября. Писал утро. С тетенькой приятно говорили у меня. Вечером писал и поехал к Аксаковым. Кажется понравилось старику.
24 ноября. Писал "Погибшего". Был у Тютчев[ой?]. Ужасно неловко почему-то. Славный обед дома. Дописал "Сон" недурно. [...]
25 ноября. Встал рано, пересматривал "Погибшего". Гимнастика немного подвигается. После обеда еще пересматривал и кончил. Вся вторая половина слаба.
27 ноября. Читал "Мертвое озеро", дрянь. Заехал Фет. [...]
28 ноября. Не помню утро У Киреевой. Обедал дома. Вечер у Сушковых, приятно в кабинете -
1 декабря. В час поехали с Машенькой в концерт. Впечатление слабо. Киреева, Сухотина, Оболенская, Щербатова хорошенькая. Н. С. Толстой обедал и сначала хорошо, а потом убил скукой. Вечер у Дьяковых. Чудные сестры. Александрин держит меня на ниточке, и я благодарен ей за то. Однако по вечерам я страстно влюблен в нее и возвращаюсь домой полон чем-то - счастьем или грустью - не знаю.
3 декабря. Немного писал. Обедал у Фета. Все что-то не то. "Антоний и Клеопатра". Перевод дурен. Театр, все время с Александрии. К ним чай пить, говорил ей о моем тумане. Она любит мой туман. Прения с Михаилом Михайловичем о социализме.
5 декабря. Проснулся в час, походил, у Берса. Дома обедал, не в духе, голова болит. С Машенькой к Аксаковым. Они меня милостиво поучают. Иван Аксаков надрачивается. Дома спорил с братьями.
6 декабря. Гимнастика плохо. Писал немного. Театр, пьеса мерзость. К Сушковым. Тютчева, выговор за диалектику. К Рюминым - не то. Щербатова не дурна очень.
9 декабря. Утром Арсеньев. В Ясной. Хозяйство скверно. Сходка хорошо.
10 декабря. Вернулся в Москву.
11, 12, 13... до 26-го декабря. Несколько балов невеселых. Несколько надинских вечеров приятных, но неясных. Последнее время скучных. Переправка "Музыканта". Напечатаю. Два раза у цыган.
26 декабря. В 12 встал, хотел позаняться, как пришел Островский, потом Сергеус с цыганами, широкие натуры - ералаш. Потом Аксаковы. Толк об обеде. Обедали дома, тетенька доказывала пользу пытки; оттого что детей перепугали. Константин Аксаков. Николенька был с ним плох. У Сушковых очень приятно.
28 декабря. Крюков и Бахметев. Визиты. Сухотина мила очень. Олсуфьевы много говорили обо мне. Досадно. Обед на кончике; речи пошлые все, исключая Павловской. Аксаков Константин мил и добр очень. У Сушковых В. была очень мила, но ровна. Раевский был отвратителен.
29, 30, 31 декабря. Бал у Бобринских, Тютчева начинает спокойно нравиться мне. Писал Николенькин сон. Никто не согласен, а я знаю, что хорошо.
Дневник - ОТРЫВОК ДНЕВНИКА 1857 ГОДА
[Путевые записки по Швейцарии]
15/27 мая. Нынче утром уезжали мои соотечественники и сожители в Кларанском пансионе Кетерера. Я давно уже сбирался идти пешком по Швейцарии, и, кроме того, мне слишком бы грустно было оставаться одному в этом милом Кларане, в котором я нашел таких дорогих друзей; я решился пуститься в путь нынче же, проводив их.
С утра в трех наших квартирах происходила возня укладки. Впрочем, наши хозяева поняли нас, русских, и, несмотря на то, что мы все хвастались друг перед другом своей практичностью, укладывали за нас трудолюбивые муравьи Кетереры.
Долго я пытался достигнуть аккуратности немецкой, но теперь уж махнул рукой, утешая себя тем, что ежели у меня и пропадают и пачкаются и мнутся вещи больше, чем
В 8 часов мы все в последний раз сошлись за кетереровским чаем, в маленьком Salon, с ситцевыми гардинками и портретами Наполеона в Берлине и Фридриха с кривым носом. Все были такие же чистенькие, общительные, жизнерадостные, как и каждый день в продолжение двух месяцев.
В конце чая в Salon вошла наша соотечественница с своими детьми. Она искала квартиру. Старшему, 11-тилетнему мальчику ее ужасно хотелось идти в горы, а так как мне всегда казалось, что ходить по Швейцарии с очень молодым мальчиком, для которого "еще новы все впечатленья бытия", должно быть вдвое приятнее, я предложил матери отпустить его со мной. Мать согласилась, и мальчик рысью, раскрасневшись и от радости задирая ноги чуть не выше головы, побежал укладываться.
В 10 часов мы все были в известном положении укладывающихся людей, то есть ходили без всякого дела кругом комнаты и растерянными глазами оглядывали лежащие на полу чемоданы и стены комнат, все что-то вспоминая. В это время приехали из Montreux русские барышни с только что приехавшей из России матерью и еще с каким-то господином, тоже русским; потом приехали русские из Basset, тоже нынче уезжающие. Благодарный Кетерер за подарки, которые сделал ему наш кружок, приготовил завтрак. Не было одной комнаты свободной, везде чемоданы, отворенные двери, все комнаты сделались ничьи. Гости переходили из одной в другую. Било одно время, что как будто никто не знал, кто у кого и зачем, и кто куда едет, и с кем прощаться. Я знал только то, что расстраивается наш мирный милый кружок, в котором я не видал, как прожил два месяца, и эти два месяца, я чувствовал, останутся навсегда дорогим воспоминанием моему сердцу. Это чувствовали, кажется, и все.
В 12 часов все тронулись провожать первых отъезжающих, мужа с женой Пущиных. Я надел свой ранец, взял в руки Alpenstock [альпийская палка (нем.)], подарок прусского 95-летнего генерала, и все тронулись пешком до парохода. Нас было человек десять; правда, что большая часть из этих людей были редко встречающиеся превосходные люди, особенно женщины, но на всем нашем обществе в это утро лежала одинаковая общая всем печать какого-то трогательного чувства благодушия, простоты и любовности (как ни странно это выражение), я чувствовал, что все были настроены на один тон; это доказывали и ровные, мягкие походки, и нежно искательные звуки голосов, и слова тихой приязни, которые слышались со всех сторон. Удивительно спокойно гармоническое и христианское влияние здешней природы.
Погода была ясная, голубой, ярко-синий Леман, с белыми и черными точками парусов и лодок, почти с трех сторон сиял перед глазами; около Женевы в дали яркого озера дрожал и темнел жаркий воздух, на противоположном берегу круто поднимались зеленые савойские горы, с белыми домиками у подошвы, - с расселинами скалы, имеющими вид громадной белой женщины в старинном костюме. Налево, отчетливо и близко над рыжими виноградниками, в темно-зеленой гуще фруктовых садов, виднелись Монтрё с своей прилепившейся на полускате грациозной церковью, Вильнев на самом берегу, с ярко блестящим на полуденном солнце железом домов, таинственное ущелье Вале с нагроможденными друг на друга горами, белый холодный Шильон над самой водой и воспетый островок, выдуманно, но все-таки прекрасно торчащий против Вильнева. Озеро чуть рябило, солнце прямо сверху ударяло на его голубую поверхность, и распущенные по озеру паруса, казалось, не двигались.