Дни и ночи
Шрифт:
Матвеев выслушал все, что Проценко ему сказал, и задал несколько вопросов, клонившихся к одному: сколько дней сможет продержаться Проценко с тем, что у него есть. Потом, сделав рукой такой жест, словно отбрасывал в сторону все, о чем они говорили до этого, спросил, как Проценко представляет себе слова Сталина о том, что будет и на нашей улице праздник.
При этом неожиданном вопросе Проценко посмотрел в лицо Матвееву и уловил в его блестящих черных глазах то оживление, которое рождается у людей на войне, когда они еще не могут сказать другим, но уже знают сами о чем-то предстоящем, хорошем и важном.
– Я понимаю
– Почему до февраля? – спросил Матвеев.
– А потому, что если бы после февраля, – он бы сказал их двадцать третьего февраля, а если бы после мая, так сказал бы их первого мая. Такие слова на войне раньше времени не говорятся.
Проценко выжидательно посмотрел и понял по ответному взгляду, что и сам Матвеев такого же мнения на этот счет.
– Так как же? Чи прав я, чи ни? – спросил Проценко.
– Прав. Только надо додержаться.
– Додержаться? – переспросил Проценко так, словно это слово показалось ему обидным. – Я лично, товарищ член Военного совета, не думаю дожить до того часа, когда немец будет здесь, где мы с вами сидим. Пока я жив, этого не будет.
Матвеев чуть заметно поморщился: слова Проценко показались ему слишком громкими.
Но Проценко, сказавший их от души, сразу же вслед за этим перешел к текущим житейским делам и просьбам.
Текущими делами были пополнение боеприпасами (что Матвеев обещал), вылеты еще большего количества У-2 по ночам (что Матвеев тоже обещал) и, наконец, присылка нескольких командиров из армейского резерва (в чем со свойственной ему быстротой и краткостью член Военного совета тут же отказал).
Матвеев был доволен, что упрямый и хитрый Проценко оказался настолько хитрым, чтобы сразу понять, зачем Матвеев приехал к нему, и не настолько упрямым, чтобы расспрашивать о подробностях. Поэтому, хотя уже пора было двигаться в обратный путь, Матвеев согласился задержаться и выпил две кружки крепкого чая, о котором Проценко, любивший похвастаться, сказал почему-то, что он цейлонский и с цветком.
– С цветком так с цветком, – сказал Матвеев. – Главное, что горячий.
Проводив Матвеева до берега и вернувшись к себе, Проценко приказал Вострикову подать карту. Востриков подал ему схему, сделанную от руки в штабе дивизии. Схема изображала те пять кварталов, где дралась в последнее время дивизия.
– Карту, а не схему!
Тогда Востриков принес общий план Сталинграда, на котором был виден весь растянувшийся вдоль Волги шестидесятикилометровый город.
На этот раз Проценко рассмеялся:
– Да нет, не эту. Большую карту. Цела она у тебя?
– Какую большую?
– Большую, всего фронта.
– А… цела.
Востриков долго копался в чемодане, отыскивая карту, которую давно не вынимали.
И именно оттого, что Востриков так долго искал ее, Проценко подумал о том, как безраздельно он сам привязал все свои мысли к Сталинграду и как мало последнее время думал обо всем остальном – так мало, что целых два месяца не вынимал карту фронтов.
Когда Востриков расстелил перед ним на столе карту, где были старые, еще сентябрьские пометки, Проценко, разгладив ее руками, склонился над ней и задумался. Он стал глазами отыскивать города, реки и отметки прежних позиций, и у него возникло такое чувство, как будто
И в этом движении было не только случайное совпадение, но и закономерность, потому что на войне самые крупные стратегические решения где-то в основе своей бывают ясны и общепонятны благодаря их простоте, рожденной железной логикой правильно понятых обстоятельств.
Под утро, но с таким расчетом, чтобы все могли еще затемно вернуться к себе, Проценко созвал у себя командиров полков и батальонов.
Ночью через Волгу наконец перетащили по льду санный обоз с продовольствием и водкой и в тесном блиндаже Проценко на столе были разостланы газеты и стояло несколько фляг с водкой, а взамен стаканов – аккуратно обрезанные банки из-под американских консервов. На двух блюдах лежала нарезанная толстыми кружками колбаса и подогретое консервированное мясо с картошкой. В центре стояла тарелка, на которой повар, решив блеснуть, устроил витиеватое сооружение из масла, с завитушками и розочками.
Проценко сидел на своем обычном месте, в углу. В блиндаже было жарко натоплено. Против обыкновения, на генерале была не гимнастерка, а вытащенный из чемодана чистый китель; китель был расстегнут, и из-под него сверкала белизной рубашка. Сегодня ночью для Проценко вскипятили воду, и за час до прихода гостей он вымылся, здесь же в блиндаже, в детской оцинкованной ванночке, в которой мылся уже не первый раз, но ни за что не признался бы в этом никому, кроме Вострикова. Проценко сидел распаренный и благодушный, ощущая приятную свежесть от полотна рубашки.
Обстановка – тесный блиндаж, длинный стол и хозяин, сидевший в распахнутом кителе во главе стола, вызвали у вошедшего Ремизова неожиданную ассоциацию:
– У вас, товарищ генерал, совсем как на море.
– Почему на море?
– Как в кают-компании.
Собрались почти все одновременно. Ремизов с пунктуальностью старого военного явился ровно в 18.00, а остальные – кто раньше на две минуты, кто позже. Сабуров пришел последним, с опозданием на пять минут: в ходе сообщения он споткнулся и сильно ушиб колено.
– Простите за опоздание, товарищ генерал.
– Ничего, – сказал Проценко. – Нальем тебе штрафную, не будешь в другой раз опаздывать.
– Садитесь, – сказал Ремизов, подвигаясь на табуретке, – со мной пополам. Вот так, в тесноте, да не в обиде.
– Прошу всех налить, – пригласил Проценко.
Когда все налили водку и наступила тишина, Проценко сказал:
– Я сегодня собрал вас не на совещание, а просто чтобы встретиться, посмотреть в глаза друг другу. Может быть, не все мы доживем до светлого часа (слова «светлый час» прозвучали у него торжественно), но дивизия наша – доживет! И мы выпьем за то, – он встал, и все поднялись вслед за ним, – что скоро наступит и на нашей улице праздник!