Дни
Шрифт:
Великий князь позвал к себе Родзянко. Против этого почему-то Керенский не протестовал. Родзянко пошел [164].
Кто-то подошел ко мне и сказал:
– Не грустите… существует легенда: будет царствовать Михаил и при нем буд…
Великий князь вышел… Это было около двенадцати часов дня… Мы поняли, что настала минута.
Он дошел до середины комнаты.
Мы столпились вокруг него.
Он сказал:
– При этих условиях я не могу принять престола, потому что…
Он не договорил, потому что… потому что заплакал…
Керенский
– Ваше императорское высочество… Я принадлежу к партии, которая запрещает мне… соприкосновение с лицами императорской крови… Но я берусь… и буду это утверждать… перед всеми… да, перед всеми… что я… глубоко уважаю… великого князя Михаила Александровича…
Он сорвался и, наскоро одевшись, умчался… Кто-то объяснил мне, что он все время дрожал, что ворвутся… что напряжение очень сильно…
Великий князь ушел к себе. Стали говорить о том, как написать отречение.
Некрасов показал мне набросок, им составленный. Он был очень плох. Кажется, поручили Некрасову, Керенскому и мне его улучшить. Милюков объяснил мне, что накануне Комитет Государственной Думы признал необходимым под давлением слева в той или иной форме упомянуть об Учредительном Собрании.
Княгиня Путятина попросила всех завтракать.
Узкую часть стола занимала сама хозяйка. По правую ее руку – великий князь. По левую – посадили меня. Рядом с великим князем был, кажется, князь Львов. Рядом со мной, кажется, Некрасов или Терещенко. Напротив княгини – Керенский. Остальных не помню.
За завтраком великий князь спросил меня:
– Как держал себя мой брат?
Я ответил:
– Его величество был совершенно спокоен… Удивительно спокоен…
Затем я рассказал все, как было…
После завтрака мы, т е. те, кто должен был редактировать акт, перешли в другую комнату. Это была детская. Стояли кроватки, игрушки и маленькие парты…
На этих школьных партах и писалось…
Скоро вызвали Набокова и Нольде [165].
Они, собственно, и обработали более или менее записку Некрасова [166], потому что Некрасов и Керенский то уходили, то приходили.
Керенский все торопил, утверждая, что положение очень трудное.
Однако он же и затевал споры. Особенно долго спорили о том, кто поставил временное правительство: Государственная ли Дума или «воля народа»? Керенский потребовал от имени Совета Рабочих и Солдатских Депутатов, чтобы была включена воля народа. Ему указывали, что это неверно, потому что правительство образовалось по почину Комитета Государственной Думы.
Я при этом удобном случае заявил, что князь Львов назначен государем императором Николаем II, приказом Правительствую-щему Сенату, помеченным двумя часами раньше отречения. Мне объяснили, что они это знают, но что это надо тщательнейшим образом скрывать, чтобы не подорвать положение князя Львова, кoтoрого левые и так еле-еле выносят.
Наконец примирились на том, что было «волею народа, по почину Государственной Думы», но в окончательном тексте «воля народа» куда-то исчезла. Как это случилось, не помню.
Наконец
Все эти указания были выполнены, и текст переделан. Снова передали великому князю, и на этот раз он его одобрил.
Набоков сел на детскую парту переписывать набело.
«Тяжкое бремя возложено на меня волею брата моего, передавшего мне императорский всероссийский престол в годину беспримерной войны и волнений народных. Одушевленный единой со всем народом мыслью, что выше всего благо родины нашей, принял я твердое решение в том лишь случае восприять верховную власть, если такова будет воля великого народа нашего, которому надлежит всенародным голосованием через представителей своих в Учредительном Собрании установить образ правления и новые основные законы Государства Российского. Посему, призывая благословение божие, прошу всех граждан Державы Российской подчиниться Временному Правительству, по почину Государственной Думы возникшему и облеченному всею полнотою власти, впредь до того, как созванное возможно в кратчайший срок на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования Учредительное Собрание своим решением об образе правления выразит волю народа».
За это время все разъехались. Великий князь несколько раз говорил со мной. Говорил, так сказать, попросту. Хотя он не знал меня раньше, но, видимо, инстинктивно чувствовал, что мне династия дорога не только разумом, но и чувством. Великий князь, кроме того, внушал мне личную симпатию. Он был хрупкий, нежный, рожденный не для таких ужасных минут, но он был искренний и человечный. На нем совсем не было маски. И мне думалось:
«Каким хорошим конституционным монархом он был бы…»
Увы… Там, в соседней комнате, писали отречение династии.
Великий князь так и понимал. Он сказал мне:
– Мне очень тяжело… Меня мучает, что я не мог посоветоваться со своими. Ведь брат отрекся за себя… А я, выходит так, отрекаюсь за всех…
Это было часов около четырех дня – у окна в той комнате, где много ковров и мягких кресел…
К сожалению, от меня совершенно ускользает самая минута подписания отречения [168]… Я не помню, как это было. Помню только почему-то, что Набоков взял себе на память перо, которым подписал Михаил Александрович. И помню, что появившийся к этому времени Керенский умчался стремглав в типографию (кто-то еще раз сказал, что могут каждую минуту «ворваться»).