До последней капли крови
Шрифт:
Существуют ли шансы на спасение договора?»
Рашеньский сразу замечал, когда за ним наблюдали в глазок, по это его не смущало, и он, не прекращая, ходил по камере — три шага от стены с окном — к двери. «Боже мой, если б можно было глянуть хотя бы в окно! Наиболее страшна вечность! Вечность смерти, вечность тьмы, вечность жеста, который никогда нельзя будет изменить». Опять вернулся мыслями к Сикорскому, восполняя свои записи.
Кабинет Верховного был, естественно, значительно большим, чем тюремная камера, лампа освещала только письменный стол и лежащие на нем документы и карту. Сикорский казался озлобленным, тон его был острее, он казался вспыльчивее, чем обычно.
— Ну и что ты на это скажешь? — спросил генерал стоящего рядом министра Кота.
Кот нагнулся над столом, внимательно рассматривая лежащую на нем карту.
— Черчиллю
Кот долго изучал карту. Напечатанная в штабе Андерса, она была своего рода диковинкой. Вверху с левой стороны виднелась надпись: «Только под лозунгом «Слава возрожденной Республике!» завоюем Польшу, в границах до ее раздела». Снизу, с левой стороны: «Из хаоса войны и исторической стихии вырастет Новая Польша, не подаренная нам, а завоеванная собственными руками, кровью мужественных и непоколебимой волей всего народа. Это не будет Польша панская, крестьянская или солдатская. Это будет Польша — мать Свободных Народов». Обозначенные на карте границы будущей Польши проходили восточнее Днепра, захватывая Харьков, Киев, Смоленск, западнее Великих Лук и Пскова, включая в свой состав Литву, Латвию и Эстонию.
— А ты его еще защищал, — сказал Сикорский. — Он же провокатор!
— Серьезно этого не воспримет никто на свете, — сказал бывший посол Польши в Москве.
— Русские никогда не поймут, что подобные вещи могут издаваться без согласия и воли правительства! — вспылил Сикорский.
— Я тебе писал уже из Куйбышева и с Ближнего Востока…
— Да, писал, — подтвердил генерал. — На каждом шагу стараются мешать. Как можно управлять таким народом!
— Говоришь, как Пилсудский, — вставил Кот. Сикорский не услышал либо не захотел услышать.
— Будто каждый имеет право критиковать правительство! Хорошо: критиковать, но не разрушать. Разрушить то, что и так теперь имеет малые шансы на реализацию… Как такое могло случиться?
Кот не понял.
— Как такое могло случиться, — повторил Сикорский, — что текст секретных нот, которыми мы обменивались с Кремлем по вопросам гражданства, попал в оппозиционную прессу? — Он посмотрел на бывшего посла. — Догадываешься?
Сконфуженный Кот поправил очки.
— Не знаю…
— В таком случае посмотри еще на эту бессмыслицу… Добошиньский в своем журнальчике «Борьба» публикует наши и советские ноты и утверждает, что моя политика является политикой уступок и отречений по отношению к Советам… — Генерал, нервно перекладывая бумаги на письменном столе, нашел нужный текст, напечатанный на машинке, и газету и немного успокоился. — Послушай: «Прошу вас, как президента, — этот герой из Мысляниц обращается к Рачкевичу, — быть на высоте исторического задания и устранить правительство… Дайте власть генералу Соснковскому…» — Сикорский бросил бумаги на стол. — А знаешь, что писал Соснковский? «Каждому поляку можно анализировать методы действий и политику правительства». Боже мой, как вдруг все стали либералами! Даже забыли, что в Англии существует военная цензура.
— И что ты намереваешься делать? — спросил Кот.
— Уже сделал. Добошиньского приказал арестовать.
— Я тебя всегда предупреждал о наличии мафии, и в армии тоже.
— В армии никакой мафии не боюсь.
— Я знаю, — сказал Кот, — какое влияние имеют офицеры в армии на Востоке, связанные со сторонниками Пилсудского и контрразведкой…
— Преувеличиваешь. С армией я всегда справлюсь. — Минуту генерал молчал. — Они меня обвиняют, что не хочу и не могу отказаться от власти. С момента подписания соглашения постоянно сталкиваюсь с ненавистью и клеветой. Даже притворяющиеся доброжелателями утверждают, что моя отставка открыла бы глаза союзникам на правду о польско-советских отношениях. А какая это правда? Какая поддержка Рузвельта и Черчилля? Если бы я ушел, — добавил тихо генерал, — это было бы актом наиболее безответственным. Пока я еще пользуюсь личным авторитетом в англосаксонских государствах. И в России тоже.
— Знаешь, как трудно было в России, — сказал Кот.
— Знаю. Я хотел, чтобы с нами считались. — Нагнулся над письменным столом, и Кот уже не видел его лица. — Действительно хотел, чтобы Польша была партнером, с которым должны считаться. Не дали мне возможности быть последовательным. Пришлось отказываться от некоторых идей и искать компромиссы. В Польше считаются с великими словами, но редко — с последствиями.
…Все же Рашеньского выпустили. Ранней весной он, после нескольких недель путешествия, оказался в Лондоне. Сначала встретился с Базилем, узнал о судьбе Вензляка и подробности гибели Марты. Как будто было важно, зачем она выбежала из штабного помещения авиационной базы, почему спряталась в старом противовоздушном окопе, куда упала бомба, осколок которой точно… Все это он делал, как будто исполняя репортерскую обязанность, помимо своей воли. Только потом давал объяснения в МИДе, генеральном штабе, редакции.
Старый доктор Козьминьский, провинциал, так в не освоивший даже нескольких слов по-английски, очевидец смерти Марты, сказал ему: «Она не мучилась, не знала, что умирает».
Склонившись над могилой Марты, одной из многих могил авиаторов, Рашеньский почувствовал весну: вдоль дорожек кладбища несмело пробивалась трава, воздух даже в Лондоне казался прозрачным и приятным. Он подумал: «Однако вернулся», и первый раз после многих, многих месяцев его потянуло заглянуть в записи, которые ему возвратили.
Весна 1943 года для жителей Лондона была уже весной надежд. После Сталинграда и Эль-Аламейна [41] победа над Германией начала наконец-то казаться правдоподобной. Англичане опять поверили в силу Британской империи, а польский союзник, неоценимый и единственный два года назад, становился теперь трудным, строптивым и хлопотным.
Четвертая военная весна несла лондонским полякам беспокойство, разочарование и колебание. Судьбу родины, далекой еще от победы, было все труднее предвидеть. Польша, первой оказавшая сопротивление Гитлеру, становилась элементом торгов в большой игре союзников. «Вот до чего довел Сикорский» — эти слова Рашеньский слышал и в редакции, и в МИДе. Верховного одновременно подозревали в слабости, уступчивости, упрямстве и нежелании отказаться от своих замыслов. Горечь и неуверенность сквозили в постоянных склоках, нападках органов печати на правительство, непрекращающихся интрижках.
Рашеньского сначала приняли как героя, которому чудом удалось вернуться из когтей НКВД. Позже, когда его рапорты и рассказы потускнели, к нему стали относиться сдержаннее. Почему ему удалось выйти из тюрьмы? Никто напрямую его не обвинял, но подозрительно спрашивали: «Как это в действительности было?», а капитан Н. из генерального штаба очень долго и детально расспрашивал Рашеньского насчет допросов в НКВД, о способах предъявления обвинений, а также о других разговорах, не связанных со следствием, но под его предлогом. Эти разговоры больше всего интересовали капитана. Главным образом он пытался узнать, о ком конкретно, о каких людях велись во время следствия разговоры. Например, о Коте? О Берлинге? Упоминался ли Радван? Рашеньский не понимал, зачем советскому следователю узнавать об офицере, которого Рашеньский видел раз в жизни, и он в соответствии с правдой заявил, что никакая другая фамилия, кроме Янецкого, на следствии не упоминалась. Капитан Н. Янецким не интересовался. В свою очередь, когда журналист обрушился на капитана Н., требуя следствия по поводу деятельности пана делегата, капитан оборвал его и сказал, что не следует совать нос не в свое дело и чтобы не вздумал писать об этом в своих статьях. Спрашивал, конечно, о Василевской. Рашеньский не скрывал факта содействия Ванды в его освобождении, что посчитали аргументом против него же. Всякая попытка, заявил капитан Н., упоминания о советских агентах как представителях какой-то другой польской концепции не имеет никакого смысла. Рашеньский немедленно возразил, заявив, что он, дважды арестованный большевиками, имеет особое право говорить о горькой правде польско-советских отношений. Капитан не хотел слушать его аргументов. Поэтому Анджей не рассказал о своем посещении Василевской перед выездом из России. Не вспоминал он об этом также в публикациях и очерках, делал только заметки в своих записях.
Это было уже в Москве, куда переехала редакция «Новых горизонтов», а поскольку дорога вела через Москву, Рашеньский решил поблагодарить Василевскую за помощь. Хотелось также узнать, как ведут себя в польских кругах и что говорят теперь, когда начали создавать новую собственную организацию [42], а польско-советские отношения все ухудшаются…
Холодным февральским вечером Рашеньский, в своей военной шинелишке, промерзший, постучал в дверь к Василевской.
— Чаю или чего-нибудь покрепче? — спросила Ванда, встречая его как старого знакомого.