До свидания, Светополь!: Повести
Шрифт:
У него были дом и машина — последнее в то время ещё служило символом не просто благосостояния, а некоторой даже респектабельности. Его внешний вид подтверждал это. Он ходил в коверкотовом костюме, какие давно вышли из моды, но для Лидии Викторовны, для Круталихи с Петровой, для моей бабушки они по–прежнему оставались признаком зажиточности и культуры. Благонадежности… На человека в коверкотовом костюме можно было положиться.
Говоря по совести, я до сих пор не очень представляю себе, каков он, этот шикарный материал, но впечатления детства так сильны, что слова «коверкотовый костюм» и поныне провоцируют во мне импульс благоговения.
Итак, он был в коверкотовом костюме,
Состоялось оно в поезде, в вагоне–ресторане, где она работала официанткой. Временно работала, не поступив после десяти классов в железнодорожный техникум — один или два балла недобрала. Вместе с отцом ездили теперь в столицу, и, стало быть, ровно вдвое вырос балансовый престиж семьи.
Будущий Тасин муж возил в Москву персики. Это, говоря современным языком, было его хобби, служил же он в ОТК на мебельной фабрике и, судя по тому, что молодая жена не выдержала его дотошливости и с трехгодовалым сыном вернулась к матери в барак (отец умер), дело своё знал крепко. Ни одна царапина на шкафах и тумбочках не оставалась им не замеченной, как не оставался незамеченным ни один пропавший с дерева персик или сорванный без его ведома георгин. Тут он конкурировал с самой Салтычихой. Успешно конкурировал. Могла ли выдержать подобное скопидомство молодая женщина, которую, как ни чуралась она своего зачумлённого дома, воспитал-таки барак!
Упаси меня бог идеализировать его. У моей добродетельной бабушки было немало основанйй запрещать своему внуку шастать в этот «клоповник», но в то же время нельзя не видеть, что для многих зол барак с его незапираемыми дверьми и жизнью нараспашку был почвой не слишком-то благодатной. Ценились ухарство, прямота, за которую, как я теперь понимаю, нередко выдавалось обыкновенное хамство, и уж конечно, широта души. Сколько человек можно усадить в девятиметровой каморке? Десять, двенадцать, но это разве сабантуй! — и вот прямо на улице, между кустов жёлтой акации, сирени, абрикосовых и сливовых деревьев нарядной змейкой вытягивался стол. Какой контраст по сравнению с давно не крашенным, вросшим в землю, предназначенным на слом строением! Неужто эта скудость могла породить такое изобилие? Могла. Каждый норовил перещеголять соседа, тащил все, что было, да и попробуй утаи! Все равно завтра или послезавтра придётся готовить в общем коридорчике, все увидят и скажут: ага, пожадничал. А скупердяйство как раз и было одним из пороков, которые барак не прощал.
Но он не прощал и ещё кое–чего, о чем я не вправе умолчать, развёртывая этот очерк. Везения — вот чего. Тасе невероятно, фантастически пофартило: дом, машина, солидный человек в коверкотовом костюме… Второго такого жениха в Светополе не было. И пусть бы на здоровье достался кому-нибудь из соседнего дома, а то — Таське, своей, барачной, которая и без того задирает свой полумосковский носик. Этого барак перенести не мог. Тогда-то и выплыла на свет божий и грыжа, и торговля персиками, и двенадцатилетняя дочь, которой этот «куркуль» платил алименты.
Тасю витиевато поздравляли, пророчили, как водится: «Ну, теперь забудешь нас», а сами, затаив дыхание, ждали: свадьба! Будет ли свадьба, где, когда и пригласит ли эта воображала кого-нибудь из барачных? Недели полторы, наверное, только и шушукались об этом. Каждый уверял, что лично он не собирается
Спросила Зинаида. Без предисловий и околичностей — в лоб: «Ну, чего темнишь, девушка? Свадьба-то когда?» На что и последовало: «Никогда. А зачем?» — «То есть как это зачем? — опешила Зинаида. — Ты чего, девушка? Или зажилить хотите?» Тася передёрнула плечами. Фи! Разве для новобрачных играется свадьба? Им она в тягость, ждут не дождутся, когда набьёт брюхо орава посторонних людей и оставит их наконец в покое.
Барак ахнул. Зажужжала, заволновалась общественность, на душе, однако, у всех полегчало, потому что к грыже, алиментам и махинациям с персиками прибавилась ещё зажиленная свадьба. Этого уж никакая машина и никакой дом перевесить не могли.
Кажется, я уже упоминал, что поводов к гулянью, даже самых ничтожных, здесь не пропускали. А уж коли причина была и впрямь уважительной — свадьба, рождение, смерть (и смерть тоже!), то столы меж кустиков акации и сирени не убирались до утра, и до утра не умолкала Славикина гармонь. И на поминках? И на поминках.
Начинали с песни, которую любил усопший, а если таковой не находилось, приписывали ему что-нибудь популярненькое, благо не мог же отнекаться покойник. Затягивали — вздыхая, качая скорбными головами, слезами обливаясь. Лиха беда — начало! Потом пели все подряд, и пили все подряд, теперь уже чокаясь, и никто больше не помнил о престэвленном, как в других случаях не помнили об имениннике, молодожёнах или новобранце, даже если им был сам Славик.
Весь барак провожал его в армию. Точнее — во флот. И всех усадили, всех накормили, всех напоили… С чего? На какие, простите, шиши? На этот вопрос нет ответа, но самое удивительное заключается в том, что он и не возникал ни у кого, этот вопрос (разве что у меня сейчас, но это не в счёт). Никого почему-то не поражало, что такой пир закатывает семья, в доме которой хоть шаром покати.
Я бывал там неоднократно, и знаете, что больше всего запомнилось мне? Высоченная кровать. Приходилось задирать голову, чтобы увидеть её всю. Дело в том, что кровать была одна, а жильцов — пятеро: мать с отцом и трое детей, Славик средний. У каждого — свой матрас (самодельный, прошитый бечевой, чтобы тряпьё и вата внутри не сбивались), своё одеяло у каждого и своя подушка, причём подушка, в отличие от матраса, была что надо — перьевая: многие из барачных держали кур. На день все это складывалось на единственную кровать, сверху же — покрывало из разноцветных лоскутов.
На подоконнике стояла прикрытая марлей трехлитровая бутыль с чайным грибом. Рядом, среди дохлых мух, валялись свежевыструганные каблуки. Что-то около дюжины, иногда больше. Они были беленькими и гладенькими и пахли стружкой.
Но не только каблуки вытачивал дядя Яша. Мне запомнился жираф, на длинной шее которого сидела грациозная головка с торчащими ушами. Акробат запомнился— он стоял на одной руке, а другую прижимал к туловищу. Ну и, конечно, Ладан.
Фигурка эта, как я уже сказал, не была закончена. Ни рук (кроме предплечий), ни всей нижней половины мастер не высвободил из дерева. Вот почему внимание зрителя сосредоточивалось на голове. Она была вскинута и чуть повёрнута вправо, отчего длинные волосы, по–женски расчёсанные на прямой пробор, сместились к левому плечу. Лицо — открытое и смелое, одухотворённое, сказал бы я теперь, а тогда, всматриваясь, я все пытался отыскать в нем ту волшебную силу, которая отпугивала черта.