Добронега
Шрифт:
– Мало от этих греков нам на Руси хвоеволия, мало. Греки хитрые, женоподобные, ратное дело не ведают, токмо с бабами путаются, потому сами как бабы.
В этом что-то есть, подумал Добрыня. Запутали, заманили тогда Владимира греки. Жена его никогда меня не жаловала. С мужчиной не ложись, ложись только с бабой. А ежели в походе? Где ж походе бабу возьмешь? Не с собой же таскать. А сами-то иудеи в Библии этой греческой что же? Вон, к примеру, конунг Давид. Полжизни в походах, ужасно драчливый тип. Что ж он в походе хвоеволия себе никакого не знал? Трудно поверить. Хотя, конечно, там, в Палестине ихней, земли было меньше, чем у нас, а поселения стояли гуще. Как поход, так каждый день новое поселение встречается, а там и бабы. Да и хувудваги, небось, получше
Но к нашим делам применять – уж очень стараться надо. С нашими расстояниями, в походе – три недели идти можно, а все по пути ни одного поселения. Ежели без хвоеволия, так ведь драки в войске будут, разброд полнейший, думать молодцы начнут обо всяком. Надумаются, измаются, а тут как раз неприятель.
Нет, греки и сами себя женоподобием изводят, и других извести хотят. Адонисы хвоевы. Чтобы вообще походов не было, а власть вся чтобы принадлежала не храбрым да сильным, но хитрым и пронырливым.
Вот и племянник мой, великий князь, так хитрить насобачился за тридцать лет, что любо-дорого! Иной раз говорит – так только запутывает, не поймешь, к чему клонит. Вот сыновья и своеволят, вот и разбаловались.
А еще ведь есть мальчишки, новобранцы небитые – а какого им, ежели стрелой в бок или в ногу, а то и свердом – а кровь у них дурная, да и взбесится? Четверть новобранцев погибает от этой самой дурной первой раны. Что ж им, так и помирать, ни разу не испытав хвоеволия? Свинство.
К чему это я… Ах, да… Вот и этот был таким сопляком. Первую рану выдюжил, а там сколько тебя не коли да не протыкай, ежели в сердце или в башку или в печенку не шарахнет, так все одно – месяц-другой поваляешься на травке-муравке и снова к битве бранной готов. Проливал молодец кровь свою, хорошей оказавшуюся, а как вышел во вневойсковые веси, так конокрадством занялся, поскольку к бабам не приучен… Да… Глупо как-то…
– Иди и исполняй, что сказано, – велел Добрыня Еловиту. – И рассуждай поменьше.
– Чего ж тетка с холопом шашни завести не может, – мрачно сказал Еловит.
– Нет у ней холопьев. Средства незавидные потому. Иди, иди, не рассуждай… да…
Сделав таким образом сразу два дела – устроив тетку Медину и предупредив регицид, Добрыня вернулся к празднующим.
Внимание его привлекла симпатичная пухлая девица лет четырнадцати, одетая пасторально под южно-франкскую пастушку, босая, в коротком платье, с подвернутыми до колен портами, обнажающими красивого рисунка икры. В движениях ее было что-то нелепо-нервное, мальчишеское. Ростом невелика, и встань она перед Добрыней, голова ее едва бы достала ему до пупа. Что ж, он заслужил. Был трудный день, и теперь он, день, кончался, как любой другой день за последние тридцать пять лет – властью Владимира. А это означало, что дело свое Добрыня знает хорошо.
Он кивнул двум охранникам, и они незаметно, притворяясь гостями, приблизились к нему.
– У второго костра справа, – сказал Добрыня. – Посикуху видите? Через четверть часа приведите ее в мои покои.
Он удалился – огромный, степенный, придерживая левой рукой боевой сверд – в терем.
Выгнав из покоев слугу, он не спеша отцепил сверд, снял сленгкаппу, и, сев на кровать, стащил высокие сапоги. Гребнем из диковинного материала – слоновой кости – он расчесал длинные седые свои волосы, эффектно обрамляющие мужественное лицо.
Дверь в покои распахнули пинком. Добрыня поднял голову. Перед ним стоял Владимир.
– Да, князь?
– Мне сказали, что твои люди собрались было доставить тебе сюда одну особу немногих лет.
– Да, – удивился Добрыня. – И что же?
Он спокойно смотрел на князя. Какое-то важное дело, понял он. Что ж. Не впервой отказывать себе в хвоеволии. Служба – прежде всего.
– Говорят, франки придумали интересный способ казни, – сообщил Владимир. – Берется обыкновенное мельничное колесо. Кладется на бок. К нему привязывают казнимого – руки и ноги в разные стороны. Крепкий парень берет в руки дубину потяжелее и неспешно ломает казнимому каждую конечность в двух местах. Потом берут другое колесо, уже поменьше, отвязывают казнимого и снова привязывают, к малому колесу, по окружности, спиной, так что ноги и руки у него сходятся вместе. И оставляют в таком виде умирать. Смерть наступает не сразу, но через несколько часов. На Руси всякое есть, а такого еще не пробовали. Возможно стоит попробовать. Ты мужик крепкий, умирать целый день, небось, будешь.
Добрыня багровел все гуще пока князь описывал ему сей пикантный аспект франкского судопроизводства.
– Это за что же мне такое?
– За позор.
Добрыня вскочил.
– Как ты смеешь!
– Сядь.
– Ты, Владимир, старого воина унизить захотел? Ты забыл, что я ради тебя кровь проливал? Что если бы не я, не был бы ты князем? Ты забыл, что это ради тебя я греческую дрянь на Русь да Новгородчину приволок, не пожалел земли родной? В крови мой сверд – новгородцы, братья наши, на себе попробовали лезвие – все ради того, чтобы угодить капризу киевского властителя, которому гречанку захотелось! Да не какую-нибудь – гречанок полна Греция, бери любую – но самую что ни на есть высокорожденную, сестру императора! Я ради тебя стал врагом братьев наших северных! Я тебе всю жизнь свою посвятил – ни детей, ни дома у меня нет! И за все это – меня, старого воина, унижать? Насмехаться надо мной? Франкскими придумками пугать? Да как язык твой повернулся! Ты забыл, что ты мой племянник? Ты забыл, что согласно законам земли славянской, князем становится не старший сын, но старший в роду? И престол и жизнь я тебе отдал, Владимир, солнышко наше красное! И Рагнхильд – тоже ведь я тебе добыл!
– Эй, кто там! – позвал Владимир.
В покои вошли четверо молодых парней, ратники – но не из добрыниной охраны.
– Возьмите молодца под белы руки, – велел Владимир.
Добрыня распрямил богатырские плечи и улыбнулся презрительно. Он был очень крепкий старик, и с кем угодно мог помериться силой, но ратники тоже были крепкие, и их было четверо. Схватка продолжалась недолго. Добрыне вывернули руки за спину. Он яростно смотрел на Владимира. Владимир был зол, но спокоен.
– Детей и дома у тебя нет потому, что в молодости ты на баб мало внимания обращал, – сказал он. – В Новгороде тебя ненавидят потому, что ты дурак, и вместо того, чтобы уговаривать да умасливать, ищешь, как бы свердом помахать поплотнее, да побольше народу покосить. А престол ты отдал мне потому, что даже в посадники с твоим умом не годишься. Служишь ты мне всю жизнь, это верно. Но скажи, неужто ради этой службы тебе пришлось на неопределенное время отложить более важные и более интересные какие-то дела, и если да, то почему я об этих делах ничего не знаю? Может, служа мне, ты похоронил свой зодческий дар? Или талант летописца? Или проповедника? На худой конец хлебороба? Не хочешь ли ты сказать, что, не служи ты мне, ты бы строил, а не рушил, писал бы, а не бросал по ветру да в реку хартии и фолианты, обращался бы к народу с тонкой мудростию, а не с грубой бранью, сеял бы, а не жег?
Добрыня продолжал смотреть яростно, но нужные, едкие и меткие слова – не находились.
Владимир пригладил правый ус.
– Приехали ко мне на праздник полоцкие боляре, – сказал он, – муж с женой, люди мирные, никому в этой жизни зла не причинившие, и привезли дочку – чтобы на град первопрестольный посмотрела распахнутыми глазами. Думали, что Владимир – муж гостеприимный. А оказалось – это они старому козлу живой товар доставили. Мне только вот с Полоцком поссориться не хватало. Чтобы Изяслав к Ярославу присоединился.