Дочери Лалады. (Книга 3). Навь и Явь
Шрифт:
– А… госпожа, ты это… Я думал, ты… Ты что-то рановато сегодня!
В это время парочка таких же нетрезвых приятелей Бароха, повисая друг на друге, врезалась ему в спину и разразилась дурацким ржанием.
– Ой… жёнушка явилась – не запылилась, гы-гы-гы!
А Барох всё никак не мог оправиться от изумления. Икая после каждого слова и показывая пальцем на малышку, он спросил:
– А… это… кто?
– Наша дочь, дуралей, – холодно ответила Воромь. И, поморщившись с презрительным раздражением, приказала: – Так, сворачивай
Раздухарившиеся приятели, недовольные непредвиденно скорым окончанием вечеринки, не сразу подчинились. Щелчок пальцев рассерженной хозяйки дома – и пол покоев, где происходило веселье, распахнулся, как крышка погреба. Вся развесёлая шайка-лейка вместе со столами, грязной посудой и раскиданными объедками провалилась вниз, и устройство для выдворения назойливых гостей вышвырнуло их за пределы дома. Столы, покрытые чистыми скатертями, вернулись на свои места, и в доме воцарилась звенящая, сладкая тишина, которой Воромь так жаждала после нелёгкого трудового дня, осложнённого ещё и родами. Уложив дочку в колыбельку в заранее подготовленной детской, она обратилась к дому:
– Если ей что-то понадобится, дай мне знать. Я – спать.
«Да, госпожа, – отозвался голос в её голове. – Твоя постель уже готова, вода в купели согрета для омовения».
Не рассчитывая на помощь обормота-мужа, она наняла для дочери няню. Кушала малышка всего два раза в день, но обильно, а между кормлениями спала, и Воромь продолжала быть верной своему призванию, почти не отвлекаясь на родительские обязанности.
«Больше никаких детей», – решила она для себя.
В каждый кирпич, в каждую плиту и колонну она вкладывала душу, лаская ладонями холодную гладкую поверхность. Камень не предавал, не подводил, не разочаровывал и никогда не надоедал. Высшей радостью для неё было видеть, как свет разума наполнял постройку, в которой поселялась частичка её самой.
Северга росла, предоставленная самой себе. Мать уходила рано утром, а возвращалась почти ночью; случалось, её не было дома по несколько дней. Короткий поздний ужин был единственным временем, которое она находила, чтобы переброситься с дочерью парой слов, но чаще в течение всей трапезы предпочитала молчать. Приходила она вымотанной, с угасшим взглядом, каждый раз оставляя за порогом часть себя. Дома её становилось всё меньше и меньше, а где-то там, далеко – всё больше. Не рядом с семьёй текла её настоящая жизнь: дома Воромь только отсыпалась.
Что видела Северга в своей семье? Отец не изменял своему праздному образу жизни. Запросы его росли, и он выклянчил у матери почти двойную прибавку к своему месячному содержанию. Глядя на папашу – бездельника и никчёмного прожигателя жизни – и его таких же приятелей, Северга с детства проникалась презрением к мужчинам. Когда семья собиралась за ужином, она не удостаивала его и взглядом, а при необходимости обращалась к нему не иначе, чем «эй, ты!»
– Обращайся к своему отцу уважительным образом, – выйдя из своей вечной задумчивости, однажды сделала ей замечание мать.
– А за что мне его уважать, матушка? – спросила Северга с вызывающей усмешкой. – Что он сделал в жизни? Ты хотя бы строишь дома, а он… ест и пьёт за твой счёт, тянет из тебя деньги на гулянки со своими дружками – такими же тунеядцами, как он. Кто он? Твой иждивенец, твой придаток. Ты сама считаешь его пустым местом – так почему его должна уважать я?
Потусторонний, рассеянный взгляд матери приобрёл осмысленное выражение, в нём
– Он твой отец, – подумав, сказала она. – Он дал тебе жизнь.
– Невелика заслуга – один раз поработать членом, – съязвила девочка.
Бах! На голову обрушился удар, во рту стало солоно: от отцовского подзатыльника Северга до крови прикусила язык.
– Замолчи, маленькая неблагодарная дрянь, – сквозь оскаленные клыки прошипел отец.
Мать вскочила, со стуком опрокинув тарелку, и влепила супругу такой хлёсткий удар хмарью, что тот опрокинулся вместе со стулом. Никогда прежде Северга не видела её такой разгневанной: светлые глаза сверкали яростными льдинками, верхняя губа подрагивала, обнажая презрительный оскал белых клыков. Это было странное, будоражащее и дышащее морозом чудо, и Северга застыла от восторга. В гневе мать была великолепна, превратившись из вечно витающего в облаках зодчего, принадлежащего лишь своей работе, в прекрасную женщину-оборотня, в навью с волчьими клыками и заострёнными ушами. Этот миг вдруг высветил в ней доселе незнакомую Северге леденящую красоту, и девочка залюбовалась. Домашний кафтан с завышенной талией подчёркивал по-девичьи упругую грудь матери, высокие сапожки облегали стройные голени, а костяшки пальцев побелели, сжимая столовый нож.
– Тронешь дочь хоть пальцем, оскорбишь хоть словом – вышвырну на улицу, – негромко, но весомо отчеканила она, словно молотком вбивая в отца каждое слово. – Я не шучу, голубчик. Останешься с голым задом и без гроша в кармане – может, твои приятели приютят тебя? Да, да, те самые, которые клянутся тебе в вечной дружбе, пока ты тут их привечаешь и щедро угощаешь, но тут же отвернутся от тебя нищего.
Горло отца зарокотало гортанным «гр-р-р», его великолепная чёрная грива вся вздыбилась, и он процедил, сверля мать взглядом высветленных злобой волчьих глаз:
– Чтоб тебе сквозь дыру в междумирье провалиться…
– Что ты сказал? – грозно двинув бровью, переспросила мать. Удар толстого кнута показался бы ласкающим поглаживанием по сравнению с этим взглядом.
– Прости, госпожа, – тут же поджал хвост отец. – Но по-моему, наша дочь слишком уж дерзка на язык.
– Да, кажется, есть немного, – остывая и возвращаясь к своему обычному чудаковато-отстранённому и самоуглублённому виду, молвила мать. – Надо мне будет как-нибудь ею заняться… Работа съедает всё моё время, увы. Сегодня я слишком устала, простите. Я пойду спать.
Северга ещё долго пребывала под впечатлением от настоящего лица матери, с которого упала маска мягкотелой, рассеянной зодчей – создания не от мира сего, позволяющего алчному и праздному мужу помыкать собой и пускать на ветер не им заработанные деньги. Возбуждённая бессонница не давала ей сомкнуть глаз, и девочка, не вытерпев, прокралась в спальню родительницы. Та покоилась на пышном высоком ложе под балдахином в гордом и холодном одиночестве: Барох спал в другом конце дома, посещая супругу, лишь когда та была в настроении, а такое случалось в последнее время нечасто. Северга боялась дышать, любуясь лицом цвета топлёного молока с налётом сонной пенки; голубоватые тени печатью утомления лежали под глазами, но рот, всегда казавшийся Северге каким-то вялым и безвольным, теперь приобрел твёрдость, а возле уголков губ ещё не изгладились жёсткие складочки. Где-то в кишках у Северги тепло ёкнуло, и невидимая сила потянула её к лицу спящей матери, сокращая расстояние между их губами.