Догадки (сборник)
Шрифт:
Ротмистру было весело, он слегка улыбался и с удовольствием подставлял лицо остроароматному ветерку.
Тем временем император Николай Александрович беседовал со своим закадычным другом флаг-капитаном Ниловым, командиром фамильной яхты «Штандарт», свитским адмиралом и редкостным чудаком. Николай Александрович расположился в массивном кресле, обитом старинным штофом, и смолил свои любимые папиросы «Солнышко», которые он одну за другой прикуривал от свечи. Возле него приютился цесаревич Алексей, прелестный мальчик с подлинно русским лицом, даром что он был чистокровный немец, чему-то улыбавшийся и теребивший отцовский крест. Флаг-капитан Нилов, сидевший напротив них, был по обыкновению крепко пьян.
– Я понимаю, – говорил он на удивление трезвым голосом, – что этот сюжет тебе надоел, однако возьми в предмет: по милости тюменского монстра отечество оказалось на краю пропасти, и если ты не удалишь его от себя, на Страшном суде
Государь ласковым жестом пригласил наследника удалиться, прикурил от свечи очередную папиросу и, глубоко затянувшись, сказал в ответ:
– В том-то все и дело, Константин, что какие меры ни принимай, судьбу вокруг пальца не обведешь. Что предначертано России на небесах, то и сбудется, прикажи я старца хоть заживо закопать.
С самого начала войны государь Николай Александрович вдруг сделался фаталистом. Незадолго до провала наступления Второй армии в Восточной Пруссии, именно – 10 августа 1914 года, он вроде бы ни с того ни с сего заперся у себя в кабинете и без малого сутки провел один. Он сидел за рабочим столом, держа в руках фотографический портрет своего отца, и его точила больная мысль, то есть он все прочней и прочней укреплялся в том, что загадочные несчастья, преследовавшие его смолоду, показывают гибельную тенденцию, несомненно предопределенную Высшей силой. Императору вспомнилась смерть брата Георгия, в которой он был не повинен ни сном ни духом, но которую, однако, молва приписывала ему; припомнилось ничем не спровоцированное покушение японского городового, и Бог весть, был бы он теперь жив, если бы не греческий принц, вовремя явившийся на подмогу; затем Ходынская катастрофа, выпавшая на коронационные торжества, которая ни по какой логике не должна была свершиться; а срамная война на Дальнем Востоке, закончившаяся поражением гигантской империи от миниатюрного азиатского государства; а трагические события 9 января, о которых он узнал только на другой день и тем не менее стяжал в народе титул царя Кровавого; а странная неудача столыпинских преобразований, вопреки всяким ожиданиям усилившая в стране неудовольствия и разброд… Наконец, неизлечимая болезнь сына, которая восстановила общественное мнение против идеи абсолютизма. Даже не так: сначала был брак по взаимной страсти с Алисой Дармштадтской, каковому союзу долго противились и матушка и отец, поскольку всей Европе было известно, что мужская линия Гессенского дома страдает гемофилией, потом рождение безнадежно больного сына, появление при дворе французика-шарлатана, а следом за ним тюменского монстра, который действительно несколько раз спасал цесаревича, не иначе как опираясь на свои колдовские чары, но при этом дискредитировал дом Романовых и восстановил общественное мнение против самой идеи абсолютизма. Таким образом, именно любовь, как это ни удивительно, обыкновенная человеческая любовь обрекла на гибель монархию и великое государство, а так как браки совершаются на небесах и дети даны от Бога, то, следовательно, грядущая катастрофа предначертана Высшей силой, которой невозможно противостоять слабому человеку, даже если он хозяин всея Руси. Тут уж и впрямь какие меры ни принимай, судьбу вокруг пальца не обведешь…
«Удивительное дело, – рассуждал про себя государь Николай Александрович, – императрица Елизавета полдня плакала, полдня спала, между тем дела шли своим чередом, турок громили, непобедимого Фридриха Великого одолели, империя расползалась по сторонам света, как на дрожжах, и во все царствование не случилось ни одного мало-мальски масштабного мятежа…» Затем Николай Александрович подумал о том, что, в отличие от своей дальней родственницы, он всю жизнь трудился, не щадя сил, а в результате империя оказалась на грани краха. Из этого логически вытекало, что как ни радей о государственном благе, как ни тасуй кабинет министров, на какие уступки ни иди либерально настроенному элементу, ситуация все равно будет развиваться в сторону катастрофы, если уж такая твоя звезда. Ведь, кажется, всего за десять лет он исхитрился создать современную армию, отлично обученную и снабженную новейшим вооружением, отладил работу железнодорожного транспорта, внедрил во все сферы деятельности настоящую дисциплину, и вот поди ж ты: на второй неделе военных действий он получает от генерала Эверта сообщение о том, что вместо шестнадцати эшелонов артиллерийских снарядов на передовую прибыли шестнадцать эшелонов шинелей и фуража. Собственно, это сообщение, полученное императором 10 августа 1914 года, и вогнало его в тяжкие размышления о всесилии злого рока.
– Ведь ты отлично знаешь, Николай, – продолжал флагкапитан Нилов, – что речь идет об одном-единственном жесте, который спасет Россию. Хочешь, я собственными руками эту гадину задушу?
Государь в ответ:
– Как же ты желаешь единения монархии и народа, если требуешь удалить от двора природного мужика? Петр Великий простолюдинов в дворянское достоинство возводил, детей у землепашцев крестил, доверял разносчикам высокие государственные посты…
– Так то Петр Великий, – сказал Нилов дерзость, но император пропустил это замечание
– Петр Великий, – сказал флаг-капитан, – при всех его нелепых демократических замашках держал страну в металлическом кулаке. В этом, смею полагать, и заключается формула отправления государственности Российской.
Чтобы прекратить бессмысленный разговор, государь было собрался позвать наследника и засесть с ним за игру в любимые «дурачки», как вошел дежурный адъютант, доложивший, что кавказцы царского эскорта приглашают его величество отобедать, и Николай Александрович распорядился подать к подъезду автомобиль. Адъютант вернулся минут через десять и отрапортовал, как-то дурея по-детски от недоумения и испуга, что ни царского шофера, ни царского «роллс-ройса» на месте нет.
– Как так нет, что за чепуха? – возмутился царь.
– Не могу знать, ваше императорское величество! – был ответ.
Тем временем капитан Костенко подъезжал в своей плетеной бричке к аэродрому 14-го корпусного авиационного отряда, который был оборудован на пространственном пустыре, между заброшенным кладбищем и еврейским местечком Збронь. Вестовой Филиппок дремал, так как успел пропустить в Куропатовке порцию самогона, покуда командир прохлаждался у своей пассии, впрочем, довольно прямо сидя на облучке, а капитан был угрюм, и на лице у него обозначилось какое-то неживое, окостенелое выражение. Урусова-Чеснокова ему решительно отказала, сославшись на то, будто сердце ее давно отдано другому, и этот отказ его до такой степени огорчил, что дальнейшее существование казалось уже бессмысленным и, собственно, оставалось только умереть с предельной пользой для монархии и России. Сожаления достойно, что капитан от огорчения ничего не видел вокруг себя, а то уж больно день был хороший, жизнеутверждающий, и единственно человек, бесповоротно отравленный своим горем в том страшном градусе, когда человеческого, то есть благоговеющего перед природой в себе и собой в природе, в нем остается, что называется, с гулькин нос, способен по доброй воле пойти на смерть.
По прибытии в часть капитан Костенко заглянул в офицерский барак, где набросал прощальную записку и заменил фуражку на кожаный летный шлем, потом побывал у механиков, где справился, в порядке ли его аппарат, вслед за этим отправился на стоянку аэропланов.
Было около трех часов пополудни, когда капитан Костенко поднял в воздух свой «Вуазэн», сделал широкий разворот над аэродромом и, слегка покачивая крыльями, подался в сторону Гомельского шоссе. Справа лентой темного стекла извивался Днепр, слева простирались поля защитного цвета и жидкие перелески, но капитан Костенко до рези в глазах приглядывался только к черной прямой шоссе, дабы не упустить царский «роллс-ройс», на котором всегда в это время Николай Александрович совершал прогулку до Быхова и обратно.
Долго ли, коротко ли, капитан увидел наконец царский автомобиль, который медленно двигался по направлению к Могилеву. Капитан прибавил газу, прицелился, вошел в крутое пике с филигранной точностью, вообще отличавшей тогдашних русских пилотов, врезался в государев «роллс-ройс» неподалеку от какого-то жалкого хуторка: раздался взрыв, и обе машины объяло пламя, в котором кончили свои дни капитан Костенко, подпоручик Бах и ротмистр Петухов.
Тем временем на другом конце Российской империи нижний чин 108-го пехотного полка Яков Юровский направлялся в месячный отпуск к себе на родину в город Томск. Будущий глава следственной комиссии Уральского ревтрибунала ехал в вагоне третьего класса, сидя на скамеечке у окна. Он пожимал детскую ручку пьяной гимназистки и полушепотом читал ей фетовские стихи:
Под небом Франции, среди столицы света,Где так изменчива народная волна,Не знаю, отчего грустна душа поэта,И тайной скорбию мечта его полна…Революционные этюды
Ранним воскресным утром, когда вся Россия от станции Вержболово до самого Камня била поклоны перед темными ликами угодников, которые у нас от греков тревожно подсвечиваются рубиновыми, изумрудными и сапфировыми лампадками, белобрысый мальчик по прозвищу Муха, живший в учениках у мясника Дефкина, претерпевал возмездие за сломанный карандаш. Он стоял в углу коленями на горохе, искоса посматривал на хозяев и домочадцев, осенявших себя широкими крестными знамениями, и гадал: о чем бы таком им думалось натощак? Рубщики, по его мнению, думали о курсистках, хозяйка – наверняка о Страшном суде, на котором ей, между прочим, точно зачтется сегодняшняя выволочка за сломанный карандаш, а сам Дефкин скорее всего размышлял о том, как бы ему сплавить протухшую солонину.