Доктор Вера
Шрифт:
Беру бинт. Расправляю. Начинаю скатывать.
— Вам тетя Феня говорила: тут парень какой-то заросший приходил... Как вы думаете, о ком он заботится?
— Доставит — узнаем, чего зря голову ломать. Катайте, катайте бинты, это ведь как семечки грызть...
И действительно, однообразное занятие это успокоило. Даже самая страшная мысль, которая, как азотная кислота, разъедает мне душу, мысль о том, что я, жена человека, осужденного по таким статьям, вместе с детьми оказалась у немцев, даже эта мысль притупляется.
— Подсчитала я тут харчи наши. Маловато. На теперешний состав от силы недели
Действительно, из-за реки глухо доносилась отдаленная канонада. Мария Григорьевна не утешает, нет. Просто раздумывает вслух. И как мне дороги это ее спокойствие, ее исполненное веры «дадут по шее». В этом она не сомневается. И в том, что скоро дадут, не сомневается тоже. Даже вон продукты хочет рассчитать... Но, в самом деле, как же быть с продуктами, медикаментами, инструментами? Кто нас снабдит? Каюсь, в горячке страшных этих событий я даже и не подумала об этом. А эта женщина, оказывается, уже и позаботилась.
— Ну, с бельем мы пока выйдем,— продолжает Мария Григорьевна.— Тут мы с Федосьей вечером в развалинах до кастелянской ходок отыскали. Цело белье, хоть водой и плесенью тронуто. Посмотрели — сойдет, если проветрить и высушить. Вот только помногу вешать сразу нельзя. Как раз немца приманишь. Он, говорят, до барахла ух жаден. Придется помаленьку. Но с бельем не беспокойтесь, с бельем обойдемся, а вот харчи...
Закатала бинт, отложила в аккуратную стопку. Взялась за другой. За этим нехитрым делом я позабыла даже и о немцах и о незваном госте с плюшевой бородкой. Катаем бинты и обсуждаем дела, будто на утренней врачебной летучке. У меня ведь не меньше проблем: на шестьдесят раненых один врач, две сестры, из которых одна хозяйка, а другая всего-навсего хирургическая няня... Вместо трех — единственный санитарный пост.
— Это тоже большой вопрос,— соглашается Мария Григорьевна.— Однако это дело обходимое. Я, может, вы слышали, вдовой за вдовца вышла. У него трое мальцов, у меня одна девчонка. Четверо. Двоих вместе народили — шестеро... Семья. Сам работал, и я работала. У нас так дело было налажено — старшие за младшими ходили, стирать, стряпать, штопать мне помогали. И вот всех подняла. Сейчас двое в пехоте, один летчик, а дочка санинструктор в санбате, все воюют, а младшие с дедом в эвакуации. Насчет людей, Вера Николаевна, не бойтесь, в большой семье один одному помогает. Ходячие вон и сейчас уголь носят, печки топят, столярничают, тетки, что покрепче, посуду моют, кухарят. У нас основной вопрос какой? Автоклав,— в тазах много ли накипятишь?.. Все думаю: а ведь тут, под развалинами, где-то четыре лежат. Красавцы. Неужели ни один не уцелел? Вот все мечтаю: откопать бы да и к нашим печам приспособить.
Она катает свой бинт, а я свой. Продукты, штаты, автоклав... Неужели она уже свыклась с тем, что город оккупирован?
— Вот вы давеча в палате сказали: «Немцы люди». Вы в это верите?
— Не звери ж. Были ж давеча, никому ничего не отгрызли... Я вот прикинула: какой расчет им нас обижать — хворые, калечные, к чему их убивать? Сами помрем. Однако,— собеседница понижает голое и вместе с бинтами приближается ко мне,— однако тех, кто командиры и политсостав, надобно нам остричь. Форму-то их, вы уж извините, Вера Николаевна, без вашего разрешения, пока вы Васятку оперировали, мы тут сожгли.
— Как сожгли? — чуть не вскрикиваю я.
— В печах,— спокойно отвечает собеседница.— А что, как немец догадается, что у нас тут половина солдаты, да еще ком- и политсостав... Другой разговор с нами поведет. Вот тут уж, верно, нам несдобровать.
— А как же мы их оденем, когда поправятся?
— Тут, как Федосья наша говорит, бог даст день, бог даст и хлеб... Что-нибудь придумаем... Люди помогут.
— Какие люди?
— Как какие? Наши же, советские.
Все это произносится так обдуманно, что и у меня появляется надежда, что все действительно преодолимо.
— Вы просто золото, Мария Григорьевна.
— Самоварное,— поправляет она и, отложив скатанный бинт, потягивается так, что суставы трещат.
— Все вы знаете, все умеете.
— Вам бы, Вера Николаевна, мою жизнь прожить, с шестью детьми да с мужем, которого в получку от пивной хоть паровозом оттаскивай, тоже научились бы сметану из камня выжимать. Федосья вон говорит: «Нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет». Споем и мы нашу песню... Прилегли бы вы малость. После бинтов небось уж и в сон клонит.
Я иду в свой угол, но лечь не удается. У входа шум, осторожные шаги, приглушенные голоса. Как-то уж механически спешу навстречу этому шуму. Мария Григорьевна опередила меня и, оказавшись первой у входа, поднимает ацетиленовую лампу.
— Тише вы! Спят же люди.
6
Первым в проеме двери появляется наш знакомый с плюшевой бородкой. В паре с высокой, крупной теткой, закутанной в темный платок, он тащит носилки. Кто на них — не видно. Он закрыт с головой пестрым стеганым одеялом, искусством набирать которые из разноцветных лоскутков славятся старые текстильщицы. Из-под одеяла видны ноги в растоптанных валенках с толстыми подошвами. Все — и носилки и люди — густо облеплено мягким снегом.
— Антифашистская погодка,— произносит плюшевая борода и, сорвав с головы шапку, принимается осторожно сбивать снег с пестрого одеяла. — Ну, начальнички, койка готова? Командуйте, куда нести.
Женщина в шали боязливо вглядывается в тьму палат, и тут я замечаю странность в ее одежде — все ей мало, узко, коротко. Руки торчат чуть не по локти, юбка не скрывает колен и так узка, что вот-вот треснет по швам. А на крупных ногах — хромовые командирские сапожки. Прошу мне посветить, приподнимаю одеяло. На носилках — пожилой человек с измученным лицом, тоже точно бы выросший из всей своей одежды. Он так высок, что на носилках не уместился. Ноги свисают с полотнища. Совершенно неподвижен, будто мертв, но глаза открыты и смотрят из глубины темных впадин измученно, страдальчески. Присев возле него на корточки, спрашиваю: