Долг
Шрифт:
— Э, оставь их! Пусть только попробуют обидеть меня. Они разве могут кого обидеть? Что-то давно тебя не видать. Все ли благополучно в доме? Здорова ли наша девка?
— Состарилась ваша девка. Постель не греет. Теперь вот езжу, присматриваю в роду жакаимцев молодуху с зубами покрепче, да и рожей поглаже.
Гость, задрав сивую бороду, зашелся смехом.
— Блудливое вы племя, мужики. Смотришь, еле держится душа в теле, а глаза все по сторонам шныряют. Тьфу!
Двое соседских мальчишек, заскочивших вслед за ним в прихожую, все еще стояли, прижимаясь к косяку, и таращили на гостя любопытные глазенки. Их все восхищало в этом горою возлежавшем на подстилке госте: и то, как он говорил рокочущим утробным голосом, и то, как хохотал, трясясь могучими плечами, показывая крепкие, один к одному зубы. И уж совсем приводило в восторг, когда он, запуская пятерню в густые, от самых скул до горла заросли бороды на широком лице,
В этих краях он объявился еще в годы коллективизации. В молодости, поговаривали, был лихим конокрадом. Неделями с седла не слезал, потник под ним не просыхал. Один, точно матерый волк, по безлюдной степи рыскал. И вот однажды, рассказывают, ехал он, по обыкновению, один рысцой по пустынному плато между Каспием и Аралом. И тут выскочил из-за бурого холма всадник. Почуяв, как под ним забеспокоилась лошадь, адаец, однако, не обернулся, лишь покосился и увидел верхового, громоздившегося на поджаром сильном коне. На всаднике был серый чекмень, из длинного рукава свисал дойр — толстая разбойничья плеть со свинцовой прожилкой. Адаец невольно насторожился, подтянул в ладони рукоять своего дойра, тоже запрятанного в рукаве. Черный, с изрытым оспой лицом всадник сидел в седле как влитой. Переводя коня на шаг, медленно подъезжал, приценивающе глядя в упор маленькими, точно буравчики, стылыми глазами, и адаец не дрогнул, выдержал этот сверлящий змеиный взгляд... Двое бесстрашных конокрадов, привыкших в своей жестокой жизни почитать лишь силу с удалью да быстрые ноги коня, перекинулись при той встрече всего лишь несколькими словами, но, говорят, этого было достаточно, чтобы расстаться по-братски, неведомо как успев проникнуться друг к другу добрым чувством. Прошли годы, и лихая беда вынудила отчаянного адайца покинуть родной край. Очутившись на чужбине, не зная, куда деть свою буйную головушку, вспомнил он рябого верзилу с холодно-змеиными глазами, с которым когда-то столкнула его судьба в безлюдной степи между Каспием и Аралом. Припомнил, как тот бросил на прощание: «Если понадоблюсь — найдешь меня на западном побережье Арала». Вспомнил, что звали змеиноглазого, кажется... Кален. И вот долго ли, коротко ли, но разыскал адаец Калена, а там и жену себе нашел из рода Жакаим, очаг свой заимел. Маленькая, чуть не по пояс ему, смуглянка нарожала адайцу целую кучу детей. Но выжило из них всего четверо. Потом, в годы коллективизации, адаец с Каленом, загоревшись надеждой, одними из первых вступили в колхоз. Первыми обзавелись лодками и рыболовными снастями. Зимой и летом пропадали неразлучные друзья на море в погоне за нелегкой добычей, и никто не мог — ни на этом, ни на том берегу огромного моря — тягаться с ними в умении рыбачить.
Да, прошли годы, и нет уже в живых удачливого на руку Калена. Состарился и адаец. Четверо сыновей, таких же рослых и крепких, как отец, давно повзрослели, трое даже обзавелись семьями. Ни один из них в свое время не проявил рвения в учебе; едва закончив семилетку, уходили со школьной скамьи в рыбаки, принимая из рук состарившегося отца весла и сети. Но вот настигла беда, далеко ушло от берегов море, рыбы не стало, а другой работы, к которой бы четверо сильных джигитов могли приложить свои руки, в этом краю днем с огнем не сыщешь. Ради адайца и еще двух-трех почтенных стариков, которые когда-то организовали здесь колхоз, ты сумел создать верблюдоводческую ферму. С тех пор прошло два года. И ты при каждом удобном случае не забывал заезжать на их становище в степи, вовремя доставлял продукты. Не забывал о чае-сахаре. Растроганные вниманием баскармы, старики верблюжатники в нем души не чаяли. Особенно привязался к тебе сердцем старик адаец. Едва заслышав, как приближается, грохоча разболтанными железками и досками, старый грузовик, адаец бросался к юрте, окликал свою старушку: «Эй, где ты!.. Пошевеливайся, затопи очаг, мясо в котел положи! А ну, давай-давай! Слышишь, родич твой едет!» И сам суетился, бегал, доставал из тюка атласные подстилки и подушки. Обычно молчаливый, грузный, не склонный к шутке, старик при тебе оживлялся, становился разговорчивым, сам настраиваясь на развеселый лад: «Небось, я не единственный адаец, окрутивший девку из рода Жакаим. Надо полагать, и до меня наши деды с вашими бабками шуры-муры заводили!..» — и сам хохотал, колыхаясь всем грузным телом.
В прошлом году старики застряли на летовке до поздней осени. Ты был в отъезде. А когда вернулся, наступили холода, выпал первый снег. Ты заспешил к ним, зная, каково семьям верблюжатников на становище, под пронизывающим степным ветром. Перед ними тебе было трудно оправдываться, ты путался, не находил веских слов, и тогда старик адаец, добродушно хохотнув, спешил тебе на выручку: «Что ты, дорогой Жадигер! Ты приехал как раз вовремя. Еще не было случая, чтобы ваш жезде съезжал отсюда, пока его благоверная не подморозит разок-другой задницу». Рядом с ним, с его неистребимым жизнелюбием порой и ты забывал про всякие житейские неурядицы, чувствовал себя как-то свободнее, легче, будто часть твоих забот старик адаец брал на свои могучие плечи.
— Ну, рассказывайте, жезде, — приглашал ты старика к беседе, поглядывая на него потеплевшими глазами.
Но старик был сегодня явно не в духе. Сунув под бок большую пуховую подушку, возлежал, громоздясь бугром на подстилке, молчал. Ты знал, что он приехал посоветоваться, дескать, о нас-то, стариках, ты позаботился, нашел для нас забаву, организовал ферму верблюдоводческую — ну а как, мол, быть с моими сыновьями?
Ты терпеливо поглядывал на старика. Но тот, насупленный, все чего-то тянул, И лишь когда мать расстелила перед ним дастархан, поднял голову.
— Главное угощение для тебя впереди. А пока довольствуйся тем, что сготовила сноха. Дети это любят. Называется то ли банта, то ли панта.
— Надо же, а?! — поразился старик, недоуменно подняв кустистые брови с торчащими из них в разные стороны толстыми, будто конскими, волосками. И чуть отогнул краешек дастархана, придвинулся к чаше. — Банта, говоришь? Выходит, это не наше блюдо?
— Нынче ведь все перемешалось — и еда, и нравы.
— Да, у казахов такого блюда вроде нет... — Старик все еще с недоверием разглядывал неведомое ему блюдо, которое смахивало на выловленных из воды серых мышек. Он проголодался с дороги, да и не в природе степняка церемониться за дастарханом, однако непривычное блюдо, вызывая подозрение, смущало гостя.
— Что-то в тесто завернутое, а? — обратился он к старухе, В глазах его сквозили любопытство и детское замешательство.
— Да так себе... на один зуб...
— Придумают же, а?! — покачал головой старик. — Я ведь тесто не жалую. Так как называется, говоришь?
— А бог знает! Дети вроде как банта называют.
— Нет, это не манты, а пельмени, с начинкой, с мясом.
Гость недоверчиво уставился на тебя.
— С мясом, говоришь?
— Да-да, жезде, начинка мясная. Очень вкусно. Пельменями называется.
— Билмен, значит?!.
Уговоры, видимо, подействовали, и старик несмело потянулся рукой к чаше. Большими негнущнмися пальцами подцепил с краешка паром исходивший пельмень, так и сяк повертел-покатал его на ладонях, остужая, оттягивая момент, когда надо будет это есть. Видно, ему упорно мерещился мышонок, ошпаренный кипятком.
Чтобы отделаться от наваждения в брезгливости своей, он пальцем расковырял пельмень, выколупнул начинку и поднес к ноздрям, принюхался, желая удостовериться, что это именно мясо. И в запахе почудилось ему нечто подозрительное. «Апырай, а как бы не отравиться» — так, должно быть, подумал он про себя. И некоторое время сидел, озадаченный, и вдруг неожиданно сказал:
— Подай-ка миску!
— Зачем? Стоит же перед вами тарелка.
— Еще одна посудина нужна!
Ты достал из шкафа еще одну тарелку, размером побольше, и поставил перед гостем. «Интересно, что это он задумал?» — с недоуменной улыбкой переглянулись вы с матерью. Старик решительно подвернул рукав. Не было у него дела до хозяев, которые следили за каждым его движением. Спокойно набрал из большой чаши полную тарелку пельменей, придвинул к себе и начал сосредоточенно и не торопясь потрошить па одному исходившие паром пельмени, в одну тарелку складывая начинку, а в другую — тесто. И когда наконец на тарелке собралась порядочная-таки горка мясной начинки, старик шумно перевел дыхание и вытер тыльной стороной ладони пот со лба. Должно быть, таким утомительным делом ему еще никогда не приходилось заниматься. Сомнения, однако, и теперь не покинули его: он поднес тарелку попеременно к одной, к другой ноздре, втянув в себя сытный островатый дух прокрученного через мясорубку, приправленного луком и перцем мяса, — и потом принялся есть. Ел он вареные комочки фарша будто бесбармак: запускал всю пятерню в тарелку и отправлял в рот горсть за горстью. Казалось, он глотал курдючное сало молодого барашка. Огромный кадык ходил ходуном, и мясная фаршировка с глухим и каким-то жалобным даже звуком мигом исчезала, будто проваливалась где-то в бездонных закоулках его утробы.
Пока гость потрошил пельмени, ты, уронив голову на грудь, с трудом сдерживал распиравший тебя смех. А когда гость, хлюпая и чавкая, в обе щеки принялся уплетать фарш, ты сделал вид, будто закашлялся. Но старик, казалось, ничего вокруг не замечал. За едой он вообще не имел привычки оглядываться по сторонам и тем более прислушиваться к чьим-либо мнениям о себе или досужим разговорам. Лихо расправившись с содержимым тарелки, разом выпил остаток бульона и со стуком отставил ее, утерся:
— Былмен, значит... И название-то потешное. Былмен... Ты что, мать заставляешь жевать, а сам только глотаешь? Зубы свои, что ли, бережешь? Тоже мне, придумал еду! Еще чем-нибудь угостишь?