Долгий путь к себе
Шрифт:
Поклонился отец сыну — горек и безутешен был тот поклон.
— Я два дня уж как в Чигирине, — попробовал Богдан объясниться. — Мор по Суботову прошел. Пока дымом все окурили, сам понимаешь… Ну, теперь спокоен будешь. Не мог я отпустить тебя, в лицо тебе не поглядев. Спи, сын! Да уж и недалек тот день, когда встретимся.
Богдан встал, дал знак священнику, чтоб начинали последний обряд.
На следующий день был отпуск послам. Стрешневу гетман прислал в подарок лошадь, лук и деньгами — шестьдесят четыре ефимка,
Со знаменем, трубою и литаврами московских послов провожали Юрий Хмельницкий, Иван Выговский и с полсотни казаков. Версты три провожали.
Переправились послы через Днепр в городе Бужине 31 декабря. На целый день в Бужине задержались, по Днепру шел большой лед. Река готовилась стать на зиму.
В пространном отчете о посольстве Стрешнева-Бредихина есть и такая запись: «А что послано государева жалованья гетманову большому сыну Тимофею Хмельницкому два сорока соболей по пятьдесят рублей сорок да жене его Тимофеевой сорок в пятьдесят рублев, и те соболи гетману не даны, для того что сына его Тимофея в Сучаве не стало, а жены Тимофеевой в Чигирине нет».
Роксанда встретила тело мужа, оплакала свою судьбу и в тот же день отправила к Богдану Хмельницкому своего человека, прося гетмана отпустить ее домой.
Да только где теперь был дом ее? В Яссах сидел Стефан Георгий, свергший с престола отца, убивший мужа, ошельмовавший брата… Чигирин для Роксанды тоже не стал домом родным.
Богдан Хмельницкий задерживать невестку против воли ее не захотел. Он дал ей в управление город Рашков, и Роксанда, получив универсал гетмана, тотчас собралась и уехала с детьми и со всем своим двором проливать свои вдовьи слезы в быстрый Днестр.
Через шесть лет после гибели Тимоша, в 1659 году, престол Молдавии занял брат Роксанды Стефан Лупу. Он послал за сестрой, но казаки прогнали молдаван от Рашкова.
Позже Роксанде удалось переселиться в Молдавию. Там она и погибла вместе с внуками Богдана. Бродячая шайка казаков разграбила ее дом, а всех его обитателей вырезала.
Памятью о Тимоше и Роксанде осталась в Яссах построенная на их деньги церковь Фурмос, что значит «красивая».
Старик Квач, бывший человек пани Мыльской, а ныне вроде бы и вольный казак, проснувшись поутру, поставил под образами дубовую лавку и лег помирать.
— Зачем жить, если нет ее — жизни! — сказал он своей старухе.
«День мой — век мой» — для удалого казака хорошая присказка, а для поселянина никуда не годная. Поселянин живет ожиданием, все время наперед заглядывая да загадывая. Зимой весны ждет, чтобы поле вспахать. Весною — лета, каким хлеб уродится. Летом — осени: у осени на все крестьянские загадки отгадка. Да и не в том ли тайна жизни, что люди лучшего от нее ждут. Но когда год от года перемены нет, когда стоит у ворот, не уходя, как бык приблудный, война, ждать нечего.
— Разлегся! — зашумела старуха на Квача, и он покорно поднялся с лавки, ушел за печь и затих.
Старуха, бодро повозясь у печи, понесла пойло свинье, задала корму корове, лошади. Курей кормила, гусей. Забыла в делах про деда. Вспомнила, когда завтрак собирать время пришло.
— Старик! — окликнула она Квача. — Есть иди.
Квач не откликнулся, и старуха, перехватив воздуху, замерла, слушая, как там ворохается за печью ее причудливый дед. За печью было тихо.
На цыпочках старуха подкралась к занавеске и отогнула уголок. Квач лежал комочком, сухонький, изжившийся, как отпавший от дерева лист. Устремив глаза в потолок, дед пребывал в такой тоске и неустройстве, что старуха подумала, грешным делом: «Не жилец».
Боясь нашуметь, все так же на цыпочках, отошла на середину хаты и тогда только сердито и громко зашумела:
— Ну хватит дурь на себя напускать! Вот пойду к пани Мыльской да и пожалуюсь. Уж она найдет на тебя управу.
— Я о Боге думаю, а ты меня пани Мыльской стращаешь, — с укором, но без жизни в голосе отозвался Квач.
— Ишь лежебока! — не унималась, повеселев, старуха. — Я и не грожусь, я взаправду к пани собираюсь пойти. Вот уж и шубу надеваю.
Квач не откликнулся. И старуха, повертев в руках шубу, оделась, сунула ноги в валенки, вышла в сени, хлопнув, для вразумления старика, дверью.
Постояла в сенях, всплакнула. Да и решилась пойти к пани, наябедничать на упрямца.
Вдруг радостно затрезвонили колокола, бухнула пушка, из ружей пальнули. Старуха кинулась обратно в хату и лоб в лоб сшиблась на пороге со своим стариком.
— Очумелая! Очумелый! — в один голос охнули они друг на друга и разбежались в разные стороны.
Квач, на ходу натягивая шубейку, трусил на волю, а старуха, юркнув в хату, тотчас опамятовалась:
— Куда же это он, умирающий мой!
И пустилась вослед за стариком.
Все Горобцы, от мала до велика, высыпали на улицу. В медленном от торжественности движении колыхалось в золотом блеске шествие.
— А попов-то, попов! — ахала Кума, всплескивая от восторга руками. — Нашего-то и не видать среди них.
— Как это не видать! — обиделись за своего попика односельчане. — Впереди, с крестом.
— О чем это вы, глупые! — как истый воробушек, скакал перед толпою Квач. — То русские пришли! Слава тебе Господи, услышал нас! Затворяй, беда, ворота! Затворяй, постылая!
За священством двигались русские бояре и среди них местная знать, встречающие — сотник Мыльский, есаул, писарь.
— Все вернулось на круги своя! — сказала пани Мыльская вслух, когда, занимая место перед алтарем, пан Мыльский стал рядом с московским боярином Бутурлиным.
Она, пани Мыльская, тоже была в первом ряду. Взгляд ее был строг и милостив — так смотрят матери на детей.
Квач тоже был в церкви, где бочком, где всей грудью, а то и по-ужиному — пролез.
Свои и приезжие певчие вместе с голосистыми попами и дьяконами пели ектинью, и все, всем народом в единый глас, молили Бога о государском многолетнем здоровье.