Долгое дело
Шрифт:
Рябинин убыстрил шаг, словно куда-то опаздывал. Он уже не интересовался названиями улиц и не считал кварталы, занятый едкими и непроходящими мыслями. Он почти бежал, сжигаемый этими "почему" - от них бежал и с ними.
Восьмиэтажный блочный дом в тихом закоулке удивлял прохожих белой, чуть не мраморной доской с желтыми, чуть не золотыми буквами: "Дом высокой". Зачем писать, что дом высокий? Не такой уж он и высокий. И почему неграмотно: "высокой"?.. Редко кто догадывался, что буквы третьего слова "культуры" - осыпались с доски, как листья с осеннего дерева. "Дом высокой". Не сюда ли Рябинин
Он поднялся на третий этаж и позвонил в квартиру с дверью, исполосованной блестящими, похожими на фольгу, лентами. За ней сначала раскашлялись. Затем дверь приоткрылась, показав в проеме совок бородки, который мелко затрясся. Жилистые смуглые руки схватили Рябинина и втащили в переднюю. Запах книг, яичницы и свежего кофе знакомо щекотнул нос, а скулу щекотнула жесткая бородка, что означало поцелуй.
– Следопытский нюх привел тебя к ужину...
Гостинщиков втолкнул его в комнату своей холостяцкой квартирки и толкал до самого стола, где на чистейшей белой скатерти сиял ровно один прибор. Второй появился рядом мгновенно - расписанные золотом тарелки, серебряные нож и вилка, хрустальный фужер, салфетка... Рябинин знал, что утром Рэм Федорович съедает из холодильника кусок сыра и стоя выпивает стакан чая, в обед берет на подносик столовские щи с котлетами, в поле ест все и везде и только дома по вечерам ужинает на фарфоре и хрустале, под классическую музыку, иногда при свечах.
– Сезар Франк, - сказал геолог, протянул руку за полку и включил стереофонический проигрыватель.
Рябинин почти не знал Франка. Под тихую музыку он рассеянно отпил портвейн из старинной кубической рюмки, ковырнул вилкой загадочное блюдо яичница с давлеными абрикосами, посыпанная какой-то запашистой травкой, - и спросил:
– А чаю можно?
– Так, следствие в тупике...
Чай, как всегда, влился прямо в кровь.
– Приятно, что ты приходишь со своими бедами ко мне.
– Чего ж тут приятного? - вяло спросил Рябинин.
Рэм Федорович, одетый к ужину, провел ладонью по темному, с далекой игрой зари, галстуку и поправил воротник до блеска белой рубашки.
– Видишь ли, к человеку, к которому не хочется идти в горе, не стоит ходить и в радости.
Рябинин неожиданно и легко улыбнулся. Оказывается, не только чай умеет вливаться прямо в кровь; оказывается, человеческая мысль тоже умеет, а уж кровь доносит ее до нашей души. Не за этим ли он сюда и пришел?
Он коротко рассказал про бриллиант и смерть продавщицы.
– Да неужели ты к этому не привык? - удивился Гостинщиков.
– Разве можно привыкнуть к смерти?
– Привыкнуть можно ко всему.
– Нет, можно только притерпеться.
Рэм Федорович взял рюмку в тонкие сухие пальцы, сделал глоток и блаженно улыбнулся: хорошая музыка, красивая сервировка, марочный портвейн, рядом друг... Он сделал второй глоток и спросил еще тем, полевым голосом, когда один из них был коллектором, а второй - начинающим геологом:
– Как я тебя звал-то?
– Романтиком.
– Как ты меня звал-то?
– Циником.
Гостинщиков довольно кивнул, заостряя бородку частым поглаживанием ладони:
– Э, умерла свидетельница... Ну и что? И ты умрешь. Смерть естественна.
– Неужели естественна?
Рэм Федорович нацелил свою бородку-колышек прямо ему на грудь и смотрел прищуренно с высоты поднятой головы.
– Сережа, с этой мыслью человек смиряется еще в молодости.
Рябинин встал и прошелся вдоль книжного стеллажа. Книги, книги... По геологии, геофизике, геохимии, геотектонике... По математике, кибернетике, бионике... Эти книги его не очень интересовали, ибо они были о том мире, который поддавался исчислению. Землю и звезды, лучи и молекулы человечество подсчитает, взвесит вычислит. Душу бы не забыли...
– А старость естественна? - спросил Рябинин.
– Знаешь, Сережа, э, что такое пыль? Это бывшие крепчайшие горные породы. А ты спрашиваешь о человеческом теле.
– А подлость, глупость и разная дрянь - естественны?
– Э, Сережа, на своих кодексах ты поднаторел в софистике.
Рэм Федорович наслаждался: кроме сервировки, музыки и друга вырисовывался спор, которые он любил больше научной работы, а возможно, научную работу любил именно за споры.
– В чем же я софист?
– Перескочил с материи на социальность.
– Я хотел показать, что уж коли естественна главная подлость мира смерть, то остальные подлости тем более естественны.
– Восставать против законов природы, Сережа, позволено лишь богам.
– В смирении перед смертью есть что-то рабское.
И промелькнуло, исчезая...
...Человек, который находит смерть естественной, недостоин жизни...
Пронеслась. Иногда Рябинину хотелось поймать убегающую мысль - куда они бегут, уж не в космос ли? А иногда был рад этому стремительному исчезновению, ибо поймай он ее, не знал бы, что с ней делать.
– Осознавать реальность не рабство, а мудрость. Налить еще чаю?
Рябинин кивнул.
– Значит я не мудр.
– А ты мудрым никогда и не будешь.
– Почему же?
– Ты романтик, а они до смерти остаются наивными.
Рябинин подошел к другой стене, к другому стеллажу, где не было ни одной книги. Породы, минералы, друзы, глыбы, кристаллы... Крепчайший каменный мир, тот самый, который превращается в прах. Неужели вот этот длиннющий и яркий, как ракета, кристалл горного хрусталя станет пылью? Неужели этот кусок сахарного мрамора рассыплется? Неужели эти золотые кубики вкрапленного пирита станут пылинками? Неужели васильковый лазурит, лимонный топаз и медовый янтарь превратятся в ничто? И неужели тот бриллиант, из-за которого умер человек, тоже станет прахом? Тогда зачем же...
– Рэм Федорович, тебе пятьдесят лет...
– Прекрасный возраст! Еще ничего не болит, но уже все соображаешь.
– Вероятно, такие вопросы задают столетним...
– Прекрасный возраст! - опять перебил геолог. - И девушки на тебя еще посматривают, и пожилые дамы уже поглядывают.
– И все-таки: тогда в чем же смысл нашей жизни?
Гостинщиков встрепенулся: составилась чашка с кофе, задрожала палевая бородка, еще больше потемнели глаза, и мелькнула его сатанинская ухмылка... Рябинин знал, что сейчас его старший друг будет говорить сильно, интересно и долго.