Долина Иссы
Шрифт:
Каро двинулся вперед, но вновь застыл, гипнотически глядя в одну точку.
— Пиль!
Может, кто-то и способен это выдержать, но он, Томаш, — нет. Пока он решал, что сохранит хладнокровие, послышался треск, словно рвалась ткань, — не такой, как он ожидал, — затем трепыхание, хлопанье низко мелькающих белых крыльев и выстрел Ромуальда.
— Это куропатки. Дай сюда, дай!
Куропатка была бело-коричневая, с ногами в гетрах; снежность крыльев выделялась на фоне остального тела. Искоса поглядывая на сетку Ромуальда, Томаш завидовал, вместо того чтобы радоваться, что познакомился с новым видом и теперь запишет в свою книгу его латинское название.
Однако его утешало, что он не поддался соблазну и сдержался, не отяготив свою охотничью совесть новым промахом. По-прежнему
Взрыв. Боже, как легко, как легко, он летит сюда — лишь бы не поспешить. Вот он уже на мушке. Господи, помоги! Выстрел — и Томаш в изумлении, еще не веря, что несчастье случилось на самом деле, видит, как тетерев спокойно летит дальше. Это противоречие между его напряженной волей, мольбой и фактом подавило его окончательно. Ведь в сущности он, как и тогда, был уверен, что все решает таинственная связь между ним и дичью, а меткость прилагается как результат особой благодати.
Прямо возле него упали два молодых тетерева, сбитые дуплетом Ромуальда. Оба были только ранены — есть такой вид ранения, который парализует дичь: ни летать, ни бегать она уже не может, но жива и почти невредима. Томаш поднимал их, а они крутили шеями. Чувствуя себя обязанным сделать хотя бы это, если ничего другого не получилось, он взял их за ноги и стал бить головами о приклад берданки. Это не помогло — они жалобно и тонко кудахтали. Горькое наслаждение, вымещение злобы и в то же время стыд. Впрочем, стыд он подавлял, оправдывая себя тем, что так надо. Он положил ружье, размахнулся и изо всех сил стукнул ими о ствол сосенки. Мало вам? Ладно, получайте еще. И так до тех пор, пока клювы у них не открылись и из них не начали стекать капли крови.
— Отдохнем, пожалуй. Надо бы подкрепиться, а то в животе бурчит. Солнце уже высоко.
Они присели на кочку и принялись за хлеб с творогом, извлеченный Ромуальдом из сетки. Никогда прежде Томаш не сидел рядом с ними вот так — внезапно они стали ему чужими, словно были отделены стеной. Они живут в краю, куда ему вход заказан. Даже Виктор, этот заика Виктор, только что выстрелил и попал. В них есть что-то такое, чего в нем нет. Но разве он не умеет подкрадываться к дичи, разве они его не хвалили? Это какая-то тайна, что Виктор с его неуклюжим видом может, а он не может. С неба лилось безмятежное сияние, парник болота дурманил, ящерки шуршали на своих сухих островках среди лишайников. Томаш делал вид, что в полудреме подставляет лицо солнцу, а печаль катала в нем холодные шары, тяготившие изнутри.
— Что ж ты, Томаш, не стреляешь?
Он не мог. Он знал, что этим только умножит число своих неудач. Что за день! Сейчас все кончится: вот уже впереди виднеется лысый пригорок, откуда окольная тропа ведет в Боркуны, вот они сворачивают на нее. Виктор промазал, но Ромуальд — нет. Однако, когда стайка взлетела прямо там, где начиналась сухая почва, Томаш не выдержал. Ему казалось, что напоследок его должны ждать утешение и награда, что он не заслуживает судьбы отверженного.
Ромуальд с любопытством глядел на его дымящееся ружье и улетающего тетерева.
— Тебе не везло сегодня. Так бывает.
Его слова не отражали всей ситуации. Томаш ненавидел себя за то, что разочаровал его.
LVIII
Охота на тетеревов потому оставила у Томаша такие дурные воспоминания, что он давно подозревал в себе различные изъяны. Настоящий и даже очень способный охотник, когда нужно было вабить, подкрадываться и превращаться в дерево или камень, неплохой, судя по всему, стрелок из засады, он по малейшему поводу терял голову и начинал пороть горячку. Если случай с тетеревами был показательным, то перед ним вставало непреодолимое препятствие. Он никогда не станет полноценным человеком. Вся его система представлений о себе рассыпалась в прах. Он так хотел, так стремился, так привык считать себя гражданином леса, и вдруг, словно по иронии судьбы, которая отказывает в том, чего больше всего желаешь, услышал "нет". Нет. Так кем же тогда он должен быть? Кто он? Дружба с Ромуальдом, карта государства для избранных — все это потеряно. Он не мог расстаться с берданкой и, терзаясь, все же брел в лес — там печаль отступала.
Пятна света на подлеске и шум наверху успокаивали Томаша — он забывал о себе. Там ему не надо было ни перед кем сдавать экзамен. Никто от него ничего не ждал, он ничего не искал — просто ступал как можно тише, останавливался и радовался, что разные существа его не замечают. Временами ему приходило в голову, что он был счастливее, когда не носил ружья, ибо в сущности убивать вовсе не нужно. Хотя, с другой стороны, если ты идешь в лес без ружья, каждый спросит: зачем? Глупо как-то: невозможно объяснить, "зачем"; а так — "на охоту", и сразу все понятно. А еще этот ствол за плечом придает хождению дополнительную прелесть. На всякий случай: может, неожиданная встреча с птицей или зверем, в которого надо будет выстрелить, — трудно угадать, что может случиться.
Ружье не сыграло никакой роли при встрече с косулями Томаш шел по одной из тех ровных тропинок, которые покрыты бурой хвоей и теряются где-то в болоте, лишь зимой, когда ударяют морозы, но ним ездят санки с дровами. И вдруг ноги у него подкосились — поначалу он даже не понял, что за явление перед ним. Вот именно — явление, да и только. Красноватые стволы деревьев двинулись с места и начали танцевать; свет исполнял танец среди перьев папоротника. Не стволы — живые существа, поросшие рыжей корой, на самой границе растительной стихии. Они щипали траву прямо перед ним, их тонкие копытца стремились вперед, шеи колыхались; одна повернула к нему голову, но, вероятно, не отличила от неподвижных вещей. Он хотел одного: чтобы это продолжалось вечно, чтобы он мог раствориться и, став невидимым, принимать в этом участие. Возможно, моргание или запах Томаша насторожили их. Легкими скачками они исчезли в зарослях лещины, а он остался, почти сомневаясь, было все это на самом деле или только померещилось.
В другой раз он наткнулся на молодую лису, копавшуюся под пнем. Тут уж Томаш не просто созерцал ее мордочку и хвост — в нем пробудилось чувство долга, а также мысль, что он мог бы искупить все свои вины, если бы принес ее Ромуальду. Эта мысль заслонила собой всё, однако стоило ему прикоснуться к ружейному ремню, как лису подбросило, словно на пружине, и ни один листок даже не шелохнулся.
Но однажды оружие ввело его в искушение, и вышло это очень скверно. В верхних ветвях лещин он заметил извивы яркой змеи — частично среди зелени, частично в воздухе. Это была белка, хоть и не такая, каких он видел раньше, — может, потому, что горизонтальное перемещение удлиняло ее, придавая красоты. Под ней слышались испуганные крики маленьких птичек — видимо, она угрожала их гнезду. Томаш, не будучи в силах устоять, из одной любви к ней выстрелил.
Это была молодая, совсем маленькая белка: то, что снизу казалось ею самой, на самом деле было лишь следом от ее прыжков, в котором долго переливались цвета. Она сгибалась и распрямлялась на мху, держась лапками за грудь в белой манишке с проступившим кровавым пятнышком. Не умея умереть, она пыталась вырвать из себя смерть, как копье, которое внезапно вонзилось в нее и вокруг которого она только и могла вертеться.
Томаш плакал, стоя над ней на коленях, и лицо его дергалось от внутренних терзаний. Что теперь делать, что делать? Он отдал бы полжизни, чтобы спасти ее, но лишь бессильно участвовал в ее агонии. Этот вид был для него наказанием. Он склонился над ней, а ее лапки с маленькими пальчиками складывались, словно она молила его о помощи. Он взял ее на руки, и если в другой ситуации такое прикосновение вызвало бы у него желание целовать и ласкать, то сейчас он только сжимал зубы: уже не обладать — кричал голос внутри, — а отдать ей себя. Но это было невозможно.