Долина Иссы
Шрифт:
Неудача на охоте и постыдный недуг исключили Томаша из общества людей, но тем самым склонили к размышлениям наедине со всем. Пост должен был очистить его, вернуть ему нормальность и в то же время дать понимание. Наказывая себя, человек демонстрирует отвращение к совершенному им злу и — своей наказующей частью — призывает Бога.
Томаш убедился в действенности этого способа. Утром ощущение пустоты — как перед святым причастием. Потом, через несколько часов, ужасно хочется есть, и приходится преодолевать искушение: ну, позволь себе хоть кусочек яблока. Чем дальше, тем легче. В основном он лежал и дремал, внутренне облагораживаясь. Но самое главное произошло с предметами вокруг — с небом
Он осуществил задуманное, хотя к вечеру следующего дня совершенно ослаб, а, когда вставал, голова у него кружилась. На ужин он съел простоквашу и картошку; и никогда еще ее запах (с маслом) не казался ему таким чудесным.
В утешение Бог послал Томашу мысли, которые прежде никогда его не посещали. Стоя на газоне, он любил широко расставить ноги, наклониться и смотреть сквозь их ворота назад: перевернутый таким образом парк выглядел неожиданно. Пост тоже менял не только его, но и то, что он видел. Однако переставал ли при этом мир быть таким, как раньше? Нет. И новое, и прежнее существовало в нем одновременно. Если так, то, может, мы не совсем правы, когда сетуем, что Бог все плохо устроил? Откуда мы знаем, не проснемся ли мы однажды и не обнаружим ли еще одну неожиданность, удивляясь, какими раньше были глупцами? И, кто знает, не смотрит ли Бог на землю сквозь расставленные ноги или после такого долгого поста, с которым пост Томаша не идет ни в какое сравнение?
Но белка мучилась. Может ли кто-нибудь взглянуть на нее с другой стороны и сказать, что это нам только привиделось, что нет — она не страдала? Этого уже, наверное, не скажет никто, даже Бог.
Во всяком случае, благодаря посту перед Томашем открылась щель, сквозь которую падал соединявшийся с ним луч. Он прикасался пальцем к стволу клена и удивлялся, что его невозможно проткнуть. Там, внутри, ждала страна, по которой он, уменьшенный, бродил бы целый год и дошел бы до самой сути, до деревень и городов за пределами коры, в древесине. Впрочем, это не совсем так Городов там нет, но их можно себе представить, потому что ствол клена огромен, и не только в человеке, который на него смотрит, но и в нем самом кроется возможность быть то одним, то другим.
Одиночество тяготило Томаша — он тосковал по растворению в другом человеке и разговору без слов. Однако его требования были чрезмерными. Бабушка Мися — да, но ведь он не мог бы ей ни в чем признаться, ее суть была не в этом. Что до исповеди, то он относился к ней прохладно. Его отпугивало испытание совести по вопросам из молитвенника, на которые нужно давать утвердительные или отрицательные ответы, не затрагивающие главного. Он носил свою вину в себе — всеобъемлющую и не поддающуюся разделению на грехи.
Боже, дай мне быть таким, как все, — молился Томаш, а демоны напрягали слух, обдумывая дальнейшие действия. Помоги мне научиться хорошо стрелять и не дай забыть, что я решил стать естествоведом и охотником. Исцели меня от этой мерзкой болезни (тут, учитывая низкий ранг многих демонов с берегов Иссы, трудно поручиться, что они не разражались беззвучным хохотом). А когда Тебе будет угодно просветить меня, дай мне понять. Твой мир — какой он есть на самом деле, а не каким мне кажется (демоны мрачнели, потому что, оказывается, дело было серьезнее, чем они думали).
Многочисленные противоречия, которые можно усмотреть в желаниях Томаша, для него самого противоречиями не были. Он скорбел о смерти и страдании, но воспринимал их как особенности мира, в котором жил. Поскольку это не зависело от его воли, он должен был заботиться о своей позиции среди людей, а ее можно занять, приобретая навык убивать. Теперь он предпочел бы поддерживать дружбу с Ромуальдом и ходить в лес без необходимости проливать кровь, но слагал с себя ответственность, хотя полностью избавиться от нее ему так и не удалось.
LX
— Мама! Мама!
Дионизий немного плаксиво, умоляюще обращался к старухе Буковской, но это не помогало.
— Сатана! — кричала она, стуча кулаком по столу, — Сатана, на беду я его родила. Позор! Позор!
Она очень покраснела, и Дионизий опасался за ее здоровье. Теперь она тяжело дышала, сгибалась на стуле и хваталась за живот.
— Ой-ой, как под ложечкой щемит!
И продолжала причитать:
— В грязь нас всех втоптал. Мать свою убьет — что ему. Ох, Дионизий, тошно мне.
Дионизий подошел к буфету, налил полстакана водки и поставил перед ней. Она осушила стакан одним бульком и вытерла губы. Вновь пододвинула к нему стакан, давая понять, что хочет еще. Он долил, радуясь, что она не отказывается от лекарства.
— Виктор, ты побудь с мамой.
И вышел на крыльцо. Там на завалинке сидел очень хмурый Ромуальд и курил.
— Ну как?
Дионизий сел рядом с ним и начал свертывать самокрутку.
— Кричит и изнемогает. Ты теперь лучше ей на глаза не лезь.
— Так я ж и не хочу.
— И надо тебе было? Не лучше потихоньку, подготовить?
Ромуальд пожал плечами.
— Разве ты ее не знаешь? Потихоньку — не потихоньку; все одно бы вышло.
Они замолчали. Куры копались под яблонями, где у них были насиженные места в рассыпчатой земле, усеянной следами их лап. За одной из них гнался петух; догнал, потрепыхался на ней, наконец отпустил, неловко слезая. Она отряхнулась, как всегда, удивляясь служившемуся, и сразу обо всем забыла, даже не успев над этим задуматься. Встряхивая гривой, скакал стреноженный конь. Дионизий вскочил, потому что конь полез на грядку созревающего мака. Поднял с земли палку, запустил в него и замахал руками, чтобы прогнать. По траве, меланхолически крякая, тащились утки — припекало солнце, сентябрь был сухой.
— Что же теперь будет? — спросил Дионизий.
— А что может быть? Пошумит, да и успокоится.
— Но как же это? Благословения, говорит, не даст.
Длинное лицо Ромуальда было темным от щетины и досады.
— Не даст и не надо. Что прикажешь делать? Ты маму слушаешься, а она и тебе жениться не разрешила. И так худо, и так нехорошо. Кто ей угодит?
— Однако ж, сам знаешь, хамка, — буркнул Дионизий.
— Твоя была шляхтянкой, а мама все равно не захотела.
Это было не совсем верно. В тот раз дело было в другом: не в избраннице, а в самом сыне, которого Буковская ревновала и предпочитала оставить холостяком. Теперь же случилось нечто действительно ужасное, а представить, как до этого дошло, было слишком трудно: так же трудно представить себе, как муха постепенно запутывается в паутине.