Долорес Клейборн
Шрифт:
– Почему ты его ударила? – спрашивает она. – Почему ты его тогда ударила?
Я было открыла рот, чтоб спросить: «Когда – тогда?» – просто, чтоб несколько секунд на размышление выиграть, и вдруг, Энди, поняла… не спрашивай как – может, осенило меня или там женская интуиция, как пишут, а то просто заглянула в мысли моей дочери, уж не знаю, – да только поняла, что чуть запнусь – и потеряю ее. Может, только на этот день, а может, и навсегда. Ну всем нутром почувствовала и ответила напрямик:
– Потому что он до этого ударил меня поленом по спине, – сказала я. – Чуть
Она заморгала – ну как моргаешь, когда тебе к самому лицу руку сунут, и губы у нее раскрылись в большое такое удивленное «О!».
– Тебе он не то говорил, верно?
Она только головой мотнула.
– Так что он сказал? Из-за того, что он за воротник закладывал?
– Да. И еще из-за покера, – отвечает, да так тихо, что не расслышать. – Он сказал, что ты не хочешь, чтобы другим было весело. Вот почему ты не хочешь, чтобы он играл в покер, и почему в прошлом году ты не пустила меня на вечеринку к Тане с ночевкой. Он сказал, что ты хочешь, чтобы все работали по восемь часов в день, как ты сама. А когда он начал тебя уговаривать, ты ударила его сливочником до крови и пообещала отрубить ему голову, если он еще раз пикнет. Дождешься, когда он уснет, и отрубишь.
Знаешь, Энди, я б засмеялась, да только уж очень это жутко было.
– И ты ему поверила?
– Не знаю, – сказала она. – Топор этот так меня напугал, что я даже думать боялась и не знала, чему верить.
Она точно ножом по моему сердцу прошлась, но я не выдала себя.
– Селена, – говорю, – он тебе неправду сказал.
– Оставь меня в покое! – говорит она, отшатывается от меня и опять глядит, как перепуганный кролик. И тут мне ясно стало, что скрывает она что-то не из стыда или неловкости, а потому что напугана до смерти. – Я сама разберусь! Не нужна мне твоя помощь! Оставь меня в покое, и все!
– Ты не можешь разобраться сама, Селена, – говорю я таким тихим, ласковым голосом, каким успокаивают жеребенка или ягненка, когда он в колючей проволоке запутается. – Если бы могла, так уже разобралась бы. А теперь послушай меня. Мне очень грустно, что ты видела меня с топориком в руке, из-за всего грустно, что ты видела и слышала в ту ночь. Знай я, как это тебя напугает и измучает, я бы пальцем его не тронула, как бы он меня ни доводил.
– Ну перестань! – говорит она, вырывает у меня руки и затыкает ладонями уши. – Не хочу ничего больше слушать! И не буду!
– Перестать я не могу, – отвечаю, – потому как все, что было, прошло и ничего изменить нельзя. А вот это – можно еще. Так позволь мне помочь, родная. Прошу тебя! – Я хотела обнять ее и притянуть к себе.
– Нет! Не смей меня бить! Не смей меня трогать, стерва! – закричала она, откинулась, наткнулась на перила, и я уж думала, что она опрокинется через них в волны. Сердце у меня остановилось, но руки, слава Богу, нет. Я успела ухватить ее за пальто и оттащить. А тут сама поскользнулась на мокрой палубе и чуть не упала. Но все-таки на ногах удержалась, а когда подняла голову, она вывернулась и хлопнула меня по щеке.
Я даже не заметила, а схватила
Тут она заплакала, попросила прощения, сказала, что не хотела меня ударить, что это нечаянно вышло, а я ответила, что знаю.
– Помолчи-ка, – говорю я, а она в ответ такое сказала, что я просто в лед превратилась.
– Почему ты мне помешала упасть, мамочка? Почему ты мне помешала упасть?
Я ее отодвинула на длину руки – мы уже обе плакали – и бормочу:
– Да как же иначе, деточка? Чтоб я допустила…
А она мотает головой:
– Мамочка, я больше не могу терпеть… Не могу. Я такой грязной себя чувствую и совсем запуталась. И как ни стараюсь, не могу стать спокойной, а веселой и вовсе.
– Да что же это? – спрашиваю, и опять мне от страха холодно стало. – Что это, Селена?
– Скажи я, – отвечает, – ты сама меня за борт выкинешь.
– Не выдумывай, – говорю. – И я тебе еще одно скажу, родная: ты на берег не сойдешь, пока все мне не расскажешь. Если для этого придется до конца года взад-назад на пароме кататься – так вот и будем… Хотя, думается, уже к концу ноября в лед превратимся, если прежде не уморим себя отравой, которой в здешнем дерьмовом буфетике торгуют.
Я думала, она засмеется, а она только голову наклонила, уставилась в палубу и сказала что-то совсем уж тихо. За ветром и шумом мотора я толком не расслышала.
– Что ты сказала, деточка?
Она повторила, и тут я расслышала, хоть она голоса почти не повысила. Тут я сразу все поняла, и с этой секунды дни Джо Сент-Джорджа были сочтены.
– Я ничего этого не хотела. Он меня заставлял. – Вот что она сказала.
Я как окаменела, а когда протянула к ней руки, она отпрянула. Лицо белее мела. А тут паром – «Принцесса Островов», старая посудина, – как качнется! Под ногами у меня скользко было, и я своей старой костлявой задницей здорово приложилась бы, да только Селена ухватила меня поперек живота. Тут уж я ее обняла, и она расплакалась у меня на груди.
– Идем, – говорю, – сядем вон там. Полетали мы от борта к борту, и будет, верно?
Побрели мы к скамье у кормового трапа, обнявшись, подошвами шаркаем, будто калеки. Не знаю, чувствовала себя Селена калекой или нет, а я так чувствовала. У меня только из глаз покапало, а Селена так рыдала, что казалось, у нее все внутренности вот-вот оборвутся, если она с собой сейчас не совладает. А я все-таки радовалась, что она вот так плачет. Я ведь только, когда услышала, как она рыдает, увидела, как слезы у нее по щекам катятся, я только тогда поняла, что в ней все чувства поугасли, точно свет в глазах, спрятались куда-то, как ее фигурка в бесформенной одежде. Конечно, лучше бы я услышала от нее не рыдания, а смех, но и на том спасибо было.