Дом для внука
Шрифт:
— Спасибо, Глаша, — сказал Щербинин, встретив в коридоре вопросительно-тревожный и страдающий взгляд. — Ты, наверно, и не спала еще?
Она стояла с веником в руке и безмолвно ждала, когда он пройдет.
— Ты что, и за уборщицу? — спросил Щербинин, не дождавшись ответа.
— В яслях она, — сказала Глаша, волнуясь и краснея совсем по-девичьи. — Ребеночка понесла, скоро придет. — И обежала его глазами, ощупала всего, поправила мысленно чуть смятый воротник рубашки.
На улице было солнечно и просторно. Летняя голубизна неба уже подернулась дымкой усиливающегося зноя, солнце сверкало и плавилось в тихих водах залива,
Прежде оно лежало в тесной долине и степной простор начинался от райкома, от этой крайней улицы, теперь же село как бы перескочило через нее на левую сторону, взобралось на взгорье, и «центральная» улица оказалась позади, зажатая пустынным заливом и новым; селом, вольно уходящим в степь.
Щербинин неторопливо шагал по дощатому тротуару, оглядывал все вокруг и боялся, что не сдержится, заплачет. Ничего не изменилось на этой улице за двадцать лет, но именно эта-то неизменность и казалась поразительной для нынешнего Щербинина,
Улица, словно ребенок, подражающий взрослым, хотела казаться центром маленькой столицы, но кирпичные дома, разнокалиберные и аляповатые, глядели узкими оконцами очень уж старчески и тускло, самое крупное здание Дома культуры было церковью с разобранными куполами, небольшую площадь перед райкомом замостили битым кирпичом, чтобы в дождь машины не буксовали, а стоящая посредине площади голубенькая дощатая трибуна, с которой выступали в торжественных случаях, вызывала трогательное и стран-нор чувство: хотелось подойти и ласково погладить ее по конической крыше.
Улица была пустынной, лишь у райкома, где еще сохранилась коновязь, стояли в ряд несколько «козликов» с брезентовыми верхами, и в тени крайней машины сидели, покуривая, скучающие шоферы.
Щербинин свернул в переулочек, к «хитрому базару» — несколько скамеек под навесом, где женщины продавали семечки, яйца, огурцы, первые ягоды. Крайним стоял веселый грязный мужичок с небритым лицом в распущенной до колен рубахе.
— Рыбка, свежая рыбка! — закричал он, заметив Щербинина. — Семь рублей кило, сам бы ел, да детям надо!
Перед ним на скамейке лежали мокрые оскаленные щуки, которых он для освежения макал в ведро с водой, стоящее под скамейкой. Женщины тоже приветливо заулыбались вероятному покупателю.
— Шатунов? — спросил Щербинин, рассматривая смеющееся лицо рыбного торговца.
Мужичок перестал смеяться и пугливо уставился на одноглазого покупателя.
— Значит, торговцем заделался? — спросил Щербинин обиженно.
— Неужто Андрей Григорьич? — прошептал рыбак, мигая глазами. И вдруг узнал, заулыбался, протянул радостно грязную мокрую руку. — Теперь признал, по рубцу на щеке признал... Здравствуй, Андрей Григорьич!
Щербинин пожал его скользкую руку в рыбьей чешуе.
— Для детей, значит, продаешь?
. — Для внучка, — сказал Шатунов, улыбаясь. — Молоко любит, шельмец, а молока нету. Мы ведь по-другому нынче живем, Андрей Григорьич, по-новому. Море вон кругом, — он повел рукой в сторону
— Чего же больше жалко: скотину или облик?
— Всех жалко, — вздохнул, улыбаясь, Шатунов. Он всегда улыбался. — Раньше у меня корова была, овчишки, куры, поросенок, и, стало быть, все продукты свои. На базар еще когда маслице или яйчишки отнесешь. А нынче — как есть пролетарий.
— А рыба? — Щербинин показал на злобно оскаленных щук.
— Слезы, — засмеялся Шатунов. — Речную рыбу в речке ловко ловить, а у нас море. Не пымаешь скоро-то.
Щербинин походил по магазинам, отметив, что стали они богаче прежних, побывал на автобусной остановке, в пельменной, где пельменей теперь не было, а торговали водкой и пивом, постоял у киоска с газированной водой — его узнавали редкие старожилы, здоровались с любопытством и удивлением, рассказывали о своих заботах. Щербинин, взволнованный этими встречами, забыл даже пообедать. Он увидел давнего своего любимца Чернова, степенного мужика, с которым воевал на гражданской, встретил чудаковатого Сеню Хромкина, «изобретателя», и во сне бредившего разными моторами и машинами, познакомился с молодым Межовым, так похожим на отца, что он, забывшись, окликнул его Николаем.
— Вы ошиблись, — сказал парень, проходя мимо.
— Ошибся?.. Да, ошибся. Если бы отец... Парень, остановившись, оглянулся, пристально посмотрел на одноглазого старика.
— Вы знали отца?
— Больше, чем ты его... Сережа? Здорово ты на него похож, Сережа!
Парень его не узнавал. Да и где он мог узнать, он был ровесником Киму, на год даже помладше. Но он узнал.
Он узнал его, как и Парфенька Шатунов, по шраму на щеке, по рассказам матери, по фотографии, где Щербинин стоял рядом с отцом. Он не удивился, не обрадовался вроде, вообще никак не проявил своих чувств, только обеими руками пожал костистую руку Щербинина и сказал, что сейчас они пойдут домой, мать будет без ума от радости.
— Вот и Николай так же, бывало, — сказал Щербинин, чувствуя непонятное смущение под взглядом молодого Межова. — Он тоже не спросил бы, хочу ли я идти к нему, и приглашать не стал бы, а повел сразу, и все. Но он был мне ровесник и друг...
Межов отчаянно покраснел и рассердился на себя за бесцеремонность и покраснел еще сильнее, до пунцового жара, и русые его с рыжинкой волосы тоже, кажется, вспыхнули, и только темные глаза смотрели не мигая и оставались твердыми, требовательными. Вылитый Николай.
Щербинин почувствовал на щеках слезы и отвернулся, торопливо достав платок и сморкаясь. Старик стал, слезливый старый старик.
— Потом они сидели в просторной квартире Межовых, и Елена Павловна, худенькая и маленькая, как девочка, угощала их крепким чаем и покойно, с обжитой печалью рассказывала о себе, изредка поглядывая на сына, который сидел за столом, склонив голову, и слушал уже известное ему с тем придирчивым вниманием, с каким строгий экзаменатор слушает своего лучшего ученика. Межов не думал об этом, но получалось невольно так, что и мать, и Щербинин, рассказывая об отце, словно бы отчитывались перед ним, сыном, за судьбу отца, за судьбу своего времени, и гордились этим временем и отцом, потому что хорошо его знали.