Дом для внука
Шрифт:
— А помнишь, как в коммуне обсуждали каждую неделю меню на общем собрании и голосовали за щи и кашу в отдельности? — спрашивала Елена Павловна, и Щербинин улыбался, вспоминая, и улыбка эта на его изуродованном лице была непривычно мягкой, доброй.
Щербинин видел сейчас Николая Межова в Хмелевке тех лет, видел его снисходительно-спокойную улыбку, его пристальный взгляд, твердый и изучающий, которым он смирял пылкого Щербинина, видел его полосатый матросский тельник, его бушлат, вытертый и во многих местах заштопанный, его развалистую неторопливую походку, расклешенные
Они встретились впервые весной семнадцатого года на волжской пристани, где Щербинин работал грузчиком и слыл во всей округе за отчаянного драчуна по прозвищу Андрей Биток.
«Ты и есть знаменитый Биток?» — спросил тогда матрос, осматривая его как незнакомую вещь.
«Убедиться хочешь?» — вспыхнул Щербинин (дурак, какой он был тогда дурак!), сжимая кулаки.
«Да, — сказал матрос и взял его за рукав. — Отойдем на минутку».
Они просидели под волжским берегом почти до вечера, а потом матрос вступил в артель грузчиком и работал вместе с ним все лето. После Щербинин самолюбиво говорил ему, что он пришел вовремя, но если бы не пришел, все равно Андрей Биток стал бы настоящим коммунистом, потому что он никому не спускал лжи и несправедливости.
«Анархистом ты стал бы, — говорил Межов, — другом батьки Махно».
Медлительный, немногословный Межов был не только грамотным партийцем и твердым человеком, он владел редким бесценным даром — чувством истины. Ум и сердце служили ему как верные братья, помогая и храня друг друга. Люди как-то сразу, с первых же его слов, проникались к нему доверием и шли за ним, убежденные его правдой, которую они смутно чувствовали. С ним спокойней работалось, уверенней жилось.
— Как же это вышло? — спросил Щербинин. — Я ведь ничего не знаю.
— Вскоре после тебя он, — сказала Елена Павловна, — Ольга Ивановна приезжала к нам в Москву, рассказала все. Николай ходил в Наркомат. А на другой день... На работе, у себя в кабинете...
Упоминание о жене и ее хлопотах отозвалось в Щербинине болью, и он забормотал с неловкой поспешностью:
— Да, да, Ким вчера сообщил, но без всяких подробностей. А вы, значит, вернулись?
— Вернулись. Как Сережа закончил учебу, так и вернулись. Потянуло обоих сюда, на родину.
Елена Павловна рассказывала, что решение ехать сюда принял Сережа, но и ее тянуло в родные края, а Сережа после Тимирязевки никуда не хотел ехать больше, здесь и места ему не было, первый год бригадиром был в соседнем колхозе, пока должность агронома не освободилась.
— Значит, академик? — спросил Щербинин, усмешкой отражая взгляд молодого Межова и удивляясь, что Елена Павловна называет его Сережей. Какой-то он был недомашний, слишком серьезный, подобно отцу. Щербинин никогда не называл Николая Колей, просто не выходило, не получалось, фальшивым (казалось такое обращение — Николай, либо Межов, либо по имени-отчеству.
— Агроном, — сказал Межов. — Просто ученый агроном. Крестьянская интеллигенция.
Да, облик у него крестьянский, верно. Ладони вон как землечерпалки, а плечи — в любую упряжку ставь. Как только
— А ты все учительницей? — спросил он.
— Учительницей, — сказала Елена Павловна. — На пенсию давно пора, да что я буду делать без работы. Вот уж когда внуки появятся. — И с улыбкой посмотрела на сына.
Они просидели часа два, к водке не прикоснулись, пили пустой зеленый чай, хорошо утоляющий жажду.
Потом Щербинин побывал в правлении местного колхоза, зашел на пищекомбинат, заборы которого были оклеены призывами наварить в текущем году пять тонн ягодного варенья и законсервировать две тонны грибов, а потом, разморенный жарой и уставший, отправился на берег залива, к спасательной станции.
Поздним вечером Щербинин лежал в пустой своей комнате, курцл и думал, что расслабленность его простительна, что он освоится, привыкнет к новому положению, и все пойдет нормально.
XIV
Как-то незаметно, в суете и текучке, прошло больше года, а Щербинин успел лишь познакомиться со своим районом и не успел узнать его как следует, понять его новую, другую жизнь. Ужас, тихий ужас...
Отодвинул в сторону бумаги и поискал на столе папиросы. Черт знает куда дел, дома забыл, что ли?
— Юрьевна! — крикнул в приоткрытую дверь секретарю.
Сам себя забудешь с этими бумагами. Обложился как писарь, а толку нет, хоть расшибись в лепешку.
В кабинет вошла Клавдия Юрьевна Ручьева с дымящейся папиросой, секретарь райисполкома, недовольно уставилась на своего начальника.
— Дай-ка закурить.
— За этим и звал? — Юрьевна прошла по ковровой дорожке к столу, села напротив в кресло, вынула из кармана кофты початую пачку «Беломора».
— Соскучился, — сказал Щербинин, выдернув из пачки длинную «беломорину». — Чего хмурая?
— Нечему радоваться. — Юрьевна пыхнула в него дымом. — Каждый пустяк за душу хватает. У снохи грудница четвертый день, мальчишка ревет, а я по селу бегаю, молока ищу.
— А сын? Комсомольский вожак, энергичный, а своему ребенку молока не добьется.
— Занятые мы слишком.
— В магазинах разве опять нет?
— Откуда? И на рынке нет.
— Что же ты молчала? — Щербинин закурил.
— Надоело жалиться-то без толку.
— Дура ты, Кланька. Злишься по такому пустяку. Мы же с тобой первую большевистскую весну после коллективизации проводили, бабами ты верховодила!.. А Семен твой?!
— Помню. — Юрьевна вздохнула, морща печеное старческое личико. — Я все помню, Андрей Григорьевич, ты не думай.
— Не думай! Это ты должна думать, Юрьевна! Мы же коммунизм строим!
— Эх, Андрей Григорьевич! — Юрьевна покачала седой головой. — Ты не думай, что я молоком тебя укоряю, мелочью этой, нет, не тебя я укоряю.
— Кого же?
— Не знаю. Не найдешь у нас виноватых. Мы вот сидим с тобой, бумаги пишем, распоряжаемся вроде, а все идет мимо нас, вся жизнь. А мы властью считаемся, народной властью. Какая мы власть, если Баховей всем районом распоряжается.